0
Ваша корзина
0 товаров — 0
Ваша корзина пуста
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
 

  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • »
Народный портал 2023-2024 год » Полезное » Школа и ВУЗ » Тексты для конкурса «Живая классика» 2019. Официальный сайт
Тексты для конкурса «Живая классика» 2019. Официальный сайт
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:15 | Сообщение # 1
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Тексты для конкурса «Живая классика» 2019. Официальный сайт



 Скачать тексты для конкурса «Живая классика» 2018

 Даты проведения конкурса «Живая классика» 2018-2019 учебный год

 Регистрация на конкурс Живая классика - 2019

На данной страничке можно бесплатно скачать и почитать официальные тексты для конкурса «Живая классика» на 2019. Все тексты были взяты с официального сайта конкурса.


Юрий Яковлевич Яковлев ИГРА В КРАСАВИЦУ. 2 класс

Наш двор был вымощен щербатым булыжником. Булыжник лежал неровно, образуя бугры и впадины. Когда шли затяжные дожди, впадины заливала вода, а бугры возвышались каменными островами.

Мы любили свой двор. В нем никогда не было скучно. К тому же мы знали множество игр. Мы играли в лапту, в прятки, в штандар, в чижика, в ножички, в испорченный телефон. Эти игры оставили нам в наследство старшие ребята. Но были у нас игры и собственного изобретения. Например, игра в красавицу.

Неизвестно, кто придумал эту игру, но она всем пришлась по вкусу. И когда наша честная компания собиралась под старым тополем, кто-нибудь обязательно предлагал:

- Сыграем в красавицу?

Все становились в круг, и слова считалочки начинали перебегать с одного на другого:

- Эна, бена, рее...

Эти слова из какого-то таинственного языка были для нас привычными.

- Квинтер, контер, жес...

Мы почему-то любили, когда водила Нинка из седьмой квартиры, и старались, чтобы считалочка кончалась на ней. Она опускала глаза и разглаживала руками платье. Она заранее знала, что ей придется выходить на круг и быть красавицей.

Теперь мы вспоминаем, что Нинка из седьмой квартиры была на редкость некрасивой: у нее был широкий приплюснутый нос и большие грубые губы, вокруг которых хлебными крошками рассыпались веснушки. Лоб - тоже в хлебных крошках. Бесцветные глаза. Прямые жидкие волосы. Ходила она, шаркая ногами, животом вперед. Но мы этого не замечали. Мы пребывали в том справедливом неведении, когда красивым считался хороший человек, а некрасивым - дрянной.

Нинка из седьмой квартиры была стоящей девчонкой - мы выбирали красавицей ее.

Когда она выходила на середину круга, по правилам игры, мы начинали "любоваться" - каждый из нас пускал в ход вычитанные в книгах слова.

- У нее лебединая шея, - говорил один.

- Не лебединая, а лебяжья, - поправлял другой и подхватывал: - У нее коралловые губы...

- У нее золотые кудри.

- У нее глаза синие, как... как...

- Вечно ты забываешь! Синие - как море.

Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону.

Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.

Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И красивее нашей Нинки нет.

Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.

- Вчера я купалась в теплом море, - говорила Нинка, поеживаясь от холодного осеннего ветра. - Поздно вечером в темноте море светилось. И я светилась. Я была рыбой... Нет, не рыбой - русалкой.

Не рассказывать же красавице, как она чистила картошку, или зубрила формулы, или помогала матери стирать.

- Рядом со мной кувыркались дельфины. Они тоже светились.

Тут кто-нибудь не выдерживал:

- Не может быть!

Так мы играли.

Лил дождь - устраивались в подворотне. Темнело - толпились под фонарем. Даже самые крепкие морозы не могли нас выжить со двора.

...Как-то в наш дом переехали новые жильцы. И во дворе появился новенький. Он был рослый и слегка сутулился, словно хотел казаться ниже ростом. На щеке у него проступало крупное продолговатое родимое пятно. Он стеснялся этого пятна и поворачивался к нам другой щекой. У него был нос с горбинкой и большие – прямо-таки девичьи - ресницы. Ресниц он тоже стеснялся.

Новенький держался в стороне. Мы его подозвали и предложили сыграть с нами в красавицу. Он не знал, в чем дело, и согласился. Мы переглянулись и выбрали красавицей... его. Едва заговорили про лебяжью шею и коралловые губы, как он густо покраснел и выбежал из круга.

Мы посмеялись и крикнули вдогонку:

- Сыграем и без тебя!

Но когда снова встали в круг, Нинка неожиданно попятилась:

- Я тоже не буду...

Мы взорвались:

- Что за новости? Почему ты не будешь?

- Так. - Нинка отошла от нас.

И сразу расхотелось играть. Мы заскучали. А Нинка приблизилась к новенькому и сказала:

- Когда играют в красавицу, всегда выбирают меня.

- Тебя? Почему тебя? - удивился новенький. - Разве ты красивая?

Мы не стали с ним спорить. Мы посмеялись над ним. А у Нинки вытянулось лицо, хлебные крошки у рта и на лбу стали еще заметнее.

- А меня выбирают.

- Очень глупо, - сказал новенький. - И вообще ваши детские игры меня не интересуют.

- Конечно. - Нинка почему-то сразу согласилась с ним.

С появлением новенького с ней вообще стало твориться что-то странное. Она, например, ходила за ним по улице. Шла тихо, по другой стороне, чтоб никто не заметил, что она идет за ним. Но мы, конечно, заметили и решили, что Нинка спятила или во что-то играет. Например, в следопыта. Он заходил в булочную - она стояла напротив и не отрывала глаз от стеклянных дверей. Она и утром поджидала его у подъезда и шла за ним до школы.

Новенький не сразу сообразил, что Нинка из седьмой квартиры ходит за ним как тень. А когда обнаружил это, очень рассердился.

- Не смей ходить! - крикнул он Нинке.

Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь. А он крикнул ей вдогонку:

- Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!

Он приказал ей посмотреться в зеркало.

Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам.

Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него - зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.

Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.

В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.

Мы кричали ей из подворотни.

Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.

- Отойдите! - Она прямо-таки прикрикнула на нас.

Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.

Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала:

- Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?

Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?

- Не знаю, - созналась Нинка.

- Тебе пора бы знать, - жестко сказала Нинкина мать. - Я некрасивая. Просто дурная.

- Нет, нет! - вырвалось у Нинки.

Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.

- И ничего страшного, - уже спокойно сказала Нинкина мать. - Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.

- Я не хочу замуж! - резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.

- Да, да, конечно, - как бы спохватилась мать. - Не обязательно замуж...

Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.

Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:

- У тебя был муж?

- Нет.

- Но у меня был отец?

Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса.

Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина.

Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале.

Такой, как она есть. Какой видели ее мы - чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:

- Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.

- Глупости!

- Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.

Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:

- Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море.

У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы...

Потоки дождя тянулись из невидимых тучНо сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:

- У тебя атласная кожа... соболиные брови... жемчужные зубы...

И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу.

И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рее... А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес...

Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:16 | Сообщение # 2
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
ДЕТСКИЙ ДОМ. ЛЁКА… Татьяна КУДРЯВЦЕВА. 3 класс


В детском доме было хорошо. Во-первых, там давали есть. Во-вторых, там у каждого была мама Кира из самого старшего 7-го класса. Мама Кира помогала делать уроки и даже мыла Лёку в бане. А когда кто-то из детей заболевал, сама Мария Константиновна, директор, подходила вечером и гладила по голове.

Еще у детского дома были грядки, на которых росла еда! Репка, лук, морковинки, а главное — огурцы. В начале лета все вместе сажали. Лёка все бегала и смотрела, не появились ли огурчики из желтеньких, как бабочки, цветов. Мама Кира сказала, они из цветов будут. Лёка никогда не видела огурцов, просто не успела: сначала она маленькая была, а потом война началась. В блокаду не было еды никакой, даже воды. Последний кипяток вместе с горбушкой мама отдала Лёке и умерла. А от папы писем не приходило совсем, ни одного письма, мама сначала сильно плакала, а потом вдруг перестала, только смотрела в никуда и отдавала Лёке свой хлеб. Лёка тогда несмышленая была, не понимала, что нельзя мамин хлеб есть, она ела. Есть хотелось каждую минуту. Но потом, когда город сковали большие холода, у Лёки уже не осталось сил — есть.

Тогда мама сходила за снегом, растопила его на керосинке и Лёке в рот влила. Лёка согрелась и уснула. А проснулась уже в детском доме. Ей сказали, что мамы больше нет. Но Лёка не поверила, она долго еще не верила, вставала на окно на коленки и смотрела на улицу, вдруг мама придет. Но улица была пустая и страшная, безглазая. Без людей, без машин, без военных даже, без никого. Без мамы… А мама у Лёки была самая красивая во дворе. Может, и не только во дворе. У нее платья переливались и шуршали. До войны у нее было много нарядных платьев, блестящих, как золотинка, а в войну остались лишь ватники. А главное, голос. У мамы был особенный голос, певучий, как рояль. В детском доме тоже есть рояль, на нем Мария Константиновна играет. Но она не поет. А мама пела. Она пела и смеялась. У нее на щеках тогда прорезывались ямочки, у Лёки тоже одна ямочка есть, в маму. А папа был очень высокий, в черной шинели, шинель сильно кололась. В детском доме ей сказали, раз шинель черная, значит, папа твой — моряк. Лёка знает, моряки плавают на кораблях, некоторые корабли очень большие, далеко уплыть могут, даже туда, где войны нет. У папы были большие руки. Он Лёку кружил и приговаривал: «Лёка-Лёка, два прискока, третий зайка, убегай-ка!» Зайка, потому что Лёка беленькая. Когда в детский дом приходили — усыновлять, Лёку часто выбирали. Беленьких, видно, больше любят. А может, из-за банта. У Лёки голубой бант на голове, из бабушкиного шарфа. Лёку так и принесли в детский дом, с бантом, Мария Константиновна рассказывала. Кроме этого банта, у Лёки ничего больше не осталось. Но она не согласилась — в дети. Спряталась под кровать, и Мария Константиновна ее не отдала. Лёка не хотела других папу и маму, она своих помнит. А вдруг папа вернется, а Лёка у чужих живет, он же тогда не найдет ее!

А потом зима прошла, и в город вернулось солнышко. Как оно землю пригрело, так сразу Мария Константиновна им семена дала. Некоторые семечки сами взошли, а огурцы — из рассады. Лёка все думала: огурец — какой? Круглый или длинный? Она как просыпалась утром, так скорей — на огород! Нянечка Шура говорит, Лёка — жаворонок, птичка такая, которая раньше всех голосит. И вот Лёка прибегает, смотрит, а огурец высунулся из листьев, зеленый, как маленький карандаш. Лёка сразу вспомнила, какой он на вкус, она, оказывается, просто забыла! Он на вкус — хрустящий, летом пахнет. Лёка не понимает, как это случилось, что огурец вот только что был на грядке, и вдруг раз — у нее во рту. И — нет огурца! Это было очень стыдно, а может, даже и воровство, огурец-то общий! Лёка стала красная от ужаса.

На линейке Мария Константиновна спросила строго: «Куда девался огурец?» Никто ничего не сообразил, огурец-то одна Лёка видела, а Лёка поняла и опустила голову.

Мария Константиновна к ней подошла, и все смотрели на Лёку и молчали. И тут мама Кира говорит:

— Мария Константиновна, это я сорвала огурец для Лёки, потому что у нее день рождения.

— Я так и поняла, — произнесла Мария Константиновна. — Но все-таки лучше было спросить.

И ничего больше говорить не стала. И никто не стал, хотя старшие все знали, что Лёкин день рождения — не известен. Лёка попала в детский дом без документов, в мамином ватнике и с бантом, а бумаг при ней не было.

У Лёки слезинка выкатилась из глаза и остановилась на щеке, от стыда. Она решила, что, когда вырастет взрослая, обязательно отдаст Кире огурец, а Марии Константиновне целую корзинку огурцов!.. Случай этот в прошлом году приключился, но Лёке кажется, что вчера. Стыд хуже дыма, от него в душе щиплет.



Напротив детского дома был дом слепых — там жили дети, у кого война съела зрение. Так нянечка Шура говорила. На этих детей было очень страшно смотреть. Лёка старалась гулять в другой стороне, у забора, где стоял маленький деревянный особняк. Лёка забиралась на крылечко и играла в дом, как будто он опять у нее есть, и все живы: и папа, и мама, и бабушка, и кот Зайка. Лёка говорила: «Трик-трак». И делала вид, что поворачивает ключ в замке.

Однажды она играла и грызла сухарь. Вернее, половинку сухарика, что от полдника осталась. Хоть блокаду уже и сняли, но Лёка теперь никогда ничего не съедала сразу, оставляла на черный день. Хоть крошечку. И вдруг в заборе Лёка увидела чье-то лицо. Совершенно взрослое, даже старое, потому что небритое. Этот кто-то глаз не сводил с ее сухаря. Лёка точно поняла, что именно с сухаря. Сначала она спрятала сухарь за спину. Потом и сама повернулась к забору спиной. Но даже спиной Лёка чувствовала этот взгляд. Она поняла, что там кто-то голодный. Лёка вздохнула, но все-таки подошла к забору, отломила половинку половинки и протянула…

А Колька Безымянный, из старшей группы, подглядел. Безымянный — это была его фамилия, потому что он ничего не помнил, был старше Лёки, а даже фамилии не помнил. От голода, наверное. У Кольки внутри не осталось памяти, а осталась только ненависть.

— Что ты делаешь? — закричал Колька. — Это же вражина, фашист! Немец пленный, чтоб он сдох! Немцы у нас всех убили, а ты ему сухарь! Забери назад!

Лёка заплакала. Но назад забрать она не могла. Не потому что боялась, а — не могла. И объяснить Кольке тоже ничего не умела. В свои восемь лет Лёка хорошо знала, кто такие фашисты. Но ведь и у фашистов животы есть, а живот есть просит.

Колька так кричал, что прибежала мама Кира из 7-го класса. Мама Кира прижала к себе Лёку и увела.

А вечером Мария Константиновна собрала всех и велела:

— К забору ходить не нужно. Гуляйте в другой стороне.

Лицо у неё было грустное-грустное. Лёка подумала, что сторон для гулянья совсем уже не осталось. А потом нечаянно услышала, как Мария Константиновна сказала нянечке Шуре:

— Откуда у неё только сила взялась на жалость?

И Лёка поняла, что Мария Константиновна на неё не сердится. И что жалеть — не стыдно. А это было самое главное.

С тех пор тайком они прокрадывались к забору и кормили пленных немцев. У них была такая банка от «Лендлизовской» тушенки, они в банку сливали суп, кто сколько мог, и кормили.

Немцы эти были очень тихие, всё время бормотали что-то про танки и шины. Лёка спросила у Киры, что это значит: «Танки-шины?»

Мама Кира сказала, что по-немецки это «спасибо». «Данке шеен».

А к лету уже и Колька стал с ними ходить. Девочки ничего ему не говорили, и он девочкам — тоже ничего. Да и что тут скажешь!

Немец, тот, которому Лёка первому полсухаря дала, вырезал для Лёки маленькую куколку. Из губной гармошки. Лёка не знала, можно ли взять у фашиста. Но он протягивал и улыбался. И Лёка опять подумала: «Хоть и фашист, а живой ведь. Не взять, все равно что ударить».

И взяла.

А в начале лета их детский дом номер двадцать пять сажал на Песочной набережной деревья. Лёка могла схватить самый крепкий, самый красивый саженец, ведь она первая стояла, потому что ростом была меньше всех и выбирала первой. Но Лёка выбрала самое тонкое кривое деревце, на которое никто даже не смотрел. «Пусть оно тоже будет расти через много лет», — подумала Лёка. Всё лето и осень она приходила к своему саженцу и поливала его из склянки.

К первой годовщине Победы дерево зазеленело. А им в детском доме выдали новые пальто. Правда, Лёке оно было великовато, пальто пришлось подрезать прямо на ней, но подумаешь, мелочи! В тот день все казалось счастьем…

ПОСЛЕ ТОЧКИ

Девочка, которую в детском доме все называли Лёкой, став взрослой — Ольгой Ивановной Громовой, — выбрала себе профессию врача.

У этого доктора был счастливый дар: она не только прекрасно оперировала, но и умела выхаживать больных. Ольга Ивановна обладала способностью — жалеть так, что это было ничуть не обидно. Многие люди до сих пор говорят ей спасибо. Я — тоже.

Однажды Ольга Ивановна привела меня в Вяземский садик. На то самое место, где детский дом № 25 сажал деревья почти полвека назад. В старую аллею на Песочной набережной, рядом с Малой Невкой.

Липы эти разрослись, стали красивыми и тенистыми. Где-то там, среди них, и ее липка, которая была когда-то маленьким кривым прутиком…

Ольги Ивановны нет теперь на свете. Но в День Победы я всегда поминаю её, светлая ей память…

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:16 | Сообщение # 3
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Николай Евдокимов. СТЕПКА, МОЙ СЫН. 4 класс

Это бывает не часто, но с годами все чаще и чаще.

Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам.

Уже светло, но еще горят уставшие за ночь фонари.

На рассвете Москва пахнет росой. Роса лежит на стенах домов, на чугунных оградах парков, на бронзовых плечах памятников. Птицы — хозяева утренней Москвы. Их голоса звенят, как в лесу. По Красной площади, урча, ходит голубь. На рассвете мостовая перед храмом Василия Блаженного как луг — из-под булыжников торчит облитая росой трава. Днем ее примнут колеса автомобилей, но сейчас по мокрой траве ходит голубь и урчит. Ветер раздувает перья на его крыльях. Ветер несет запах цветов, и в тишине уже слышно жужжание пчел. А потом выползают на улицы трамваи и троллейбусы. Еще сонные, они идут усталой, мягкой походкой.

Но вот первый солнечный луч вонзился в купол Василия Блаженного, и купол зазвенел тихим и оглушающим звоном и разбудил реку. Река проснулась, она заворочалась, подставляя солнцу свою остывшую за ночь чешую. В воде отразилось далекое облако, вниз упала тяжелая тень моста. Я иду вдоль реки. Роса высыхает на асфальте, дымятся деревья.

Строится дом.

Высоко у края степы стоит парень. Это Степка, мой сын. Он кладет кирпич, он осторожно ударяет по нему своим мастерком. И сразу же в ответ ему со всех сторон несутся другие такие же звуки. Они, как голуби, плывут над рабочей Москвой. Это Степка, мой сын, разбудил Москву.

Вечером я стою у окна, жду Степку. В доме напротив сидит на подоконнике девушка, грустно глядит вниз, на улицу. Я знаю о ней многое и ничего не знаю. Я знаю, что она любит смеяться, и смех ее так знаком мне, так похож на смех Степкиной матери. Но почему каждый вечер она садится на подоконник и глядит вниз, будто ждет кого-то, а веселое, доброе ее лицо становится таким печальным? Я знаю, она ждет его, но он не идет и не идет… Она ждет Степку. И я жду. Но я знаю, как сделать, чтобы Степка скорее пришел, а она не знает. Я закрываю глаза — и вот через мгновение слышу его твердые шаги на пустой улице, слышу, как говорит он своим баском: «Привет!» — это ей он говорит, и вот уже слышу стук ее каблуков по асфальту. Она бежит к нему и смеется так, как умеет смеяться только она одна. Она и та, другая...

Степке скоро двадцать лет. И мне было двадцать, когда я встретил ту, которую зову его матерью...

У озера Селигер есть деревня. Там много деревень, но их названия я стараюсь не вспоминать, потому что боюсь забыть одно: Пустошка. Когда мы пришли туда, там стояли только дома: люди ушли далеко к Осташкову, увезя свой скарб. А потом и домов не стало — одни пепелища. Но и за эти пепелища день и ночь шли бои. День... два... месяц... А потом наступило долгое затишье. Мы вросли в землю, мы стали как духи земли, узнали ее запах и вкус, ее тепло и доброту. Вокруг блиндажа росла трава, и мы не топтали ее, мы ходили к своему дому по узкой тропинке, боясь поломать живой стебель. Кто научил нас понимать язык трав, я и не помню уже, но все мы умели говорить со стареющими осенними листьями, с кустами, облитыми росой, с цветами, пахнущими огнем.

Блиндаж мы вырыли в лесу за деревней. Но лес скоро поредел, вершины сосен, срезанные снарядами, упали вниз. И трава поредела: утром и вечером каждый день в один и тот же час вражеские минометы били и били терпеливую землю вокруг наших блиндажей. Они вспахали ее, и тем осторожнее обходили мы уцелевшие травинки и обглоданные осколками кусты.

С нами в тесном блиндаже жила мышь: ей тоже дала приют земля. Мышь была отважная, но скромная. Она не воровала хлеб, не залезала в консервы, она научилась сидеть в углу и ждать, как умная собака, подачки. Ночью она любила спать на портянках. Враг был рядом и был далеко. Узкая полоса земли, на долгие месяцы разделившая наши окопы, была начинена смертью.

В нашем блиндаже жило семь человек. Каждую ночь мы ходили через эту натыканную минами полоску земли к окопам врага. Мы были разведчиками, мы получали на пятьдесят граммов водки больше, чем остальные солдаты, а изредка нам выдавали даже шоколад. Каждую ночь мы ползли к немецким окопам в надежде поймать «языка». Нам бы не надо шоколада и лишних граммов водки, нам бы паршивенький миноискатель, мы часто приводили бы «языков». Но не «языков» мы приводили, мы возвращались, таща на окровавленной шипели одного из наших товарищей. А на следующую ночь снова шли туда. Если бы у нас был миноискатель! Но у нас его не было — ведь шел тяжелый сорок первый год. Мы срубили деревце, обтесали его, и получился шест. Этот длинный скользкий шест заменил нам миноискатель. Мы шарили им перед собой, надеясь задеть мину и обмануть смерть. Шест елозил по земле, он скрежетал, как гусеницы танка, он гремел в ночной тишине, как сто тысяч пушек, и враг перепуганно бросал в небо желтые ракеты. И тогда не мы, а наши тени достигали его окопов. И вот начинал лаять пулемет, красные точки трассирующих пуль суетливо носились в разные стороны, а мы ползли, ползли вперед, закусив окаменевшие губы. Красные пули летели прямо на нас, а мы ползли... Мы и мертвые ползли бы вперед, но сержант приказывал возвращаться. И снова тащили мы одного из нас на мокрой от крови шинели. Уже не семь было нас в блиндаже, а шесть, но скоро приходил новенький, и снова нас было семь.

Мы возвращались, и там, где начиналась нейтральная полоса, возле наших окопов, нас ждала Анка, санинструктор. У нее были мягкие руки, нежные, как трава. Она знала много добрых слов, и, конечно, это она изобрела те простые, но загадочные своей исцеляющей силой слова: «Потерпи, миленький»,— которые потом, как песня, облетели все фронты, все госпитали. Мне было двадцать лет, и я не знал других женских рук, кроме старых, натруженных рук моей матери. Но удивительно, руки Анки пахли, как руки матери.

Она же была девчонка — ей девятнадцать было, но руки ее, знавшие столько страданий и смертей, были старше, были мудрее ее самой.

Время на войне летит стремительно, как пуля, и одновременно тащится медленно, как ротный повар на своей кляче. Мы любили друг друга — я и наш санинструктор. Любовь наша была короткой и долгой, бесконечной — годы прошли, а мы вместе, всегда вместе. Мне было двадцать, и поэтому я верил в свою неуязвимость. Гибли мои друзья, но я знал: меня нельзя убить, нельзя потому, что мне двадцать лет, потому что там, у наших окопов, ждет меня Анка. И я возвращался к ней. Я не шел в блиндаж спать: мы бродили с Анкой в синей мгле, уходили далеко к Пустошке, где ночь и день трещали, вспыхивая кладбищенскими огоньками, сотни раз перегоревшие пепелища. Горизонт горел зловещим и прекрасным огнем, а за ним глухо и размеренно ухали, ворчали, мололи человеческие жизни жернова войны. Над головой, где-то выше темных облаков, летели дальнобойные снаряды, мы слышали их шелестящий свист. Здесь, в Пустошке, при свете пепелищ, я первый раз поцеловал Анку. Щеки Анки, ее губы были как мох, как пух. И я удивился. И Анка поцеловала меня и тоже удивилась чему-то.

Дни шли, недели шли... Все теперь знали о нашей любви и берегли нас, как остатки травы вокруг блиндажа. Что сделалось с Анкой, я понять не мог. Глаза ее светились даже в темноте, и ребята шутили, что надо на них вешать маскировочные шторы, иначе прилетят на огонь вражеские самолеты. Анка теперь ходила по земле осторожно, будто по камешкам шла через ручей, наклонив голову, словно прислушиваясь к чему-то.

Однажды днем мы забрели с ней в Пустошку. Мы шли держась за руки и молчали, и оба улыбались неизвестно чему, просто оттого, что были счастливы. За Пустошкой упала мина — в неурочный час начали немцы обстрел деревни: что они хотели от этого выгоревшего клочка земли, мне и сейчас непонятно, будто там был невесть какой важности стратегический объект, а не перегоревшие угли. Мы с Анкой побежали в лесок и легли за холмиком, пережидая обстрел. Выли мины, вздымая пепел, грязную землю. Анка лежала, опираясь на локти.

— Дай сахару,— сказала она. Утром нам выдали по куску сахара, свой она давно сгрызла, но знала: я не съел, я берегу для нее.

— А чай с чем будем пить? — спросил я.

— Дай! - Но я не дал ей сахар. Не от жадности: я же берег для нее. И она не обиделась. А мины выли и выли, они ложились все ближе. Уже было слышно, как жужжат, будто рой пчел, осколки...

— У нас будет сын,— сказала Анка,— слышишь, у нас будет сын! Он будет похож на тебя... А назовем мы его Степкой...

Все это было так давно... Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам. На рассвете Москва пахнет бензином и бетоном. Степка строит дом. Он стоит на краю стены и осторожно ударяет по кирпичу своим мастерком. Степка строит дом. Скоро стены его запахнут краской. Осталось совсем немного — скоро, скоро построит дом Степка. Дом, пахнущий краской и хлебом...

...Ничего не построит Степка! И ты его не жди, девочка на подоконнике. Он не придет никогда...

— А назовем мы его Степкой...— проговорила Анка, и оба мы услышали жужжание осколка.

— Ой! — печально и удивленно сказала Анка и опустила на траву голову.

— Не шути! — кричал я и, плача, совал и совал в ее холодеющие губы сахар. Роса блестела на траве. А из травы у самой Анкиной головы торчала черная шляпка гриба. Тогда и почти не заметил его, этот гриб, но с годами он словно рос и рос в моей памяти. Он разросся до гигантских размеров, готовый прикрыть своей смертоносной шляпкой весь мир,— не из доброй земли он берет соки...

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:17 | Сообщение # 4
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Марина Цветаева «Мой Пушкин» . 5 класс

…Мне было шесть лет, в музыкальной школе был, как это тогда называлось, публичный вечер – рождественский. Давали сцену из «Русалки», потом «Рогнеду» – и:


Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.


Скамейка. На скамейке – Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится, а она встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы не любовь, что это – любовь: когда скамейка, на скамейке – она, потом приходит он и все время говорит, а она не говорит ни слова.

– Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? – мать, по окончании.

– Татьяна и Онегин.

– Что? Не «Русалка», где мельница, и князь, и леший? Не «Рогнеда»?

– Татьяна и Онегин.

– Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там могла понять?

Молчу.

Мать, торжествующе:

– Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?

– Татьяна и Онегин.

– Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: «Татьяна и Онегин!» Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось «Татьяна и Онегин», все бы предпочли «Русалку», потому что – сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!

– Но почему, Мусенька, «Татьяна и Онегин»? – с большой добротой директор.

(Я, молча, полными словами:) «Потому что – любовь».

– Она, наверное, уже седьмой сон видит! – подходящая Надежда Яковлевна Брюсова, наша лучшая и старшая ученица, – и тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.

– А это, Муся, что? – говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и вновь, и вновь…

Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих губ – улыбки благодарности. На обратном пути – тихом, позднем, санном, – мать ругается:

– Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура – шести лет – влюбилась в Онегина!

Мать ошиблась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее – немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.

Скамейка, на которой они не сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда – когда расставались. Никогда – когда садились, всегда – расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он не любил (это я поняла), потому и не сел, любила она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так что если поднять занавес – она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому что стояла она только потому, что он стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.

Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на нелюбовь – обрекла.

В том-то и все дело было, что он ее не любил, и только потому она его – так, и только для того его, а не другого, в любовь выбрала, что втайне знала, что он ее не сможет любить. (Это я сейчас говорю, но знала уже тогда, тогда знала, а сейчас научилась говорить.) У людей с этим роковым даром несчастной – единоличной – всей на себя взятой – любви – прямо гений на неподходящие предметы.

Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне «Евгений Онегин». Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку – и руки, не страшась суда – то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах – сделала. И если я потом, когда уходили (всегда – уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей.

Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества.

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:17 | Сообщение # 5
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Марина Дружинина. Лекарство от контрольной. 6 класс

Классный выдался денёк! Уроки закончились рано, погода отличная. Мы ка-а-ак выскочили из школы! Ка-а-ак начали кидаться снежками, прыгать по сугробам и хохотать! Всю жизнь бы так веселился!

Вдруг Владик Гусев спохватился:

— Братцы! Завтра же контроша по математике! Готовиться нужно! — и, отряхиваясь от снега, поспешил к дому.

— Подумаешь, контроша! — Вовка швырнул снежок вслед Владику и развалился на снегу. — Я предлагаю её пр-ропустить!

— Как это? — не понял я.

— А вот так! — Вовка запихнул в рот снег и широким жестом обвёл сугробы. — Вон сколько тут антиконтролина! Препарат сертифицирован! Лёгкая простуда на время контрольной гарантирована! Завтра поболеем — в школу не пойдём! Здорово?

— Здорово! — одобрил я и тоже принял противоконтрольного лекарства.

Потом мы ещё попрыгали по сугробам, слепили снеговика в виде нашего завуча Михаила Яковлевича, съели по дополнительной порции антиконтролинчика — для верности — и отправились по домам.

Утром я проснулся и сам себя не узнал. Одна щека стала раза в три толще другой, и при этом ужасно болел зуб. Ничего себе лёгкая простуда на один день!

— Ой, какой флюс! — всплеснула руками бабушка, увидев меня. — Немедленно к врачу! Школа отменяется! Я позвоню учительнице.

В общем, противоконтрольное средство сработало безотказно. Это, конечно, меня порадовало. Но не совсем так, как хотелось бы. У кого хоть когда-нибудь болели зубы, кто попадал в руки к зубным врачам, тот меня поймёт. А доктор к тому же «утешил» напоследок:

— Зуб поболит ещё пару дней. Так что терпи и не забывай полоскать.

Вечером звоню Вовке:

— Как дела?

В трубке раздалось какое-то шипение. Я с трудом разобрал, что это Вовка отвечает:

— У меня голос пропал.

Разговора не получилось.

На следующий день, в субботу, зуб, как и было обещано, продолжал ныть. Каждый час бабушка давала мне лекарство, и я старательно полоскал рот. Болеть ещё и в воскресенье никак не входило в мои планы: мы с мамой собирались идти в цирк.

В воскресенье я вскочил чуть свет, чтоб не опоздать, но мама тут же испортила мне настроение:

— Никакого цирка! Сиди дома и полощи, чтоб к понедельнику выздороветь. Не пропускать же опять занятия — конец четверти!

Я — скорей к телефону, Вовке звонить:

— Твой антиконтролин, оказывается, ещё и антицирколин! Цирк из-за него отменился! Предупреждать надо!

— Он ещё и антикинол! — сипло подхватил Вовка. — Из-за него меня в кино не пустили! Кто же знал, что будет столько побочных действий!

— Думать надо! — возмутился я.

— Сам дурак! — отрезал он!

Короче говоря, мы совсем разругались и отправились полоскать: я — зуб, Вовка — горло.

В понедельник подхожу к школе и вижу: Вовка! Тоже, значит, подлечился.

— Как жизнь? — спрашиваю.

— Отлично! — хлопнул меня по плечу Вовка. — Главное, контрошу-то проболели!

Мы расхохотались и пошли в класс. Первый урок — математика.

— Ручкин и Семечкин! Выздоровели! — обрадовалась Алевтина Васильевна. — Очень хорошо! Скорее садитесь и доставайте чистые листочки. Сейчас будете писать контрольную работу, которую пропустили в пятницу. А мы пока займёмся проверкой домашнего задания.

Вот так номер! Антиконтролин оказался форменным обдурином!

Или, может, дело не в нём?
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:18 | Сообщение # 6
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Михаил Чванов «ЧЕТВЕРО НАЕДИНЕ С ГОРАМИ» 7 класс

Четверо шли по леднику. В две связки.

Четверо шли по леднику и молча улыбались друг другу: была прекрасная погода, и трудные горы оставались позади. Каждый думал о своем. По разным причинам люди уходят в горы. Одни – искать себя. Другие – наоборот: убежать от себя. Четверо шли по леднику, и каждый жил уже той жизнью, что ждала его внизу. Вдруг тот, что шел первым, покачнулся, взмахнул руками. В том месте, где он только что шел, путь перерезала огромная трещина.

Второго рвануло веревкой, бросило на ледник. Он пытался встать, но его неумолимо волочило к открывшейся трещине.

Сбросив рюкзаки, Третий и Четвертый бросились ему на помощь, но бежать по глубокому свежему снегу было очень трудно.

Второй сумел зацепиться за небольшой уступ под снегом, но удержался он на нем лишь мгновение, его снова опрокинуло на спину и поволокло дальше.

Третий и Четвертый путались в снегу и видели, что уже поздно. Но на самом краю трещины Второму удалось воткнуть в лед штычок ледоруба. Распластавшись на льду, он повис над обрывом.

Третий и Четвертый бежали, теряя последние силы. Вдруг Второй выхватил нож и одним ударом перерубил натянутую, как струна, веревку.

Третий и Четвертый ошеломленно остановились, словно задохнулись горячим свинцом. Из трещины донесся отчаянный крик, а за ним удары падающего тела.

Потом – несколько мгновений – гнетущая тишина.

Потом Второй встал и сделал несколько быстрых шагов от трещины. В нерешительности остановился.

И снова была цепенящая тишина. Словно горы звенели, и вот – вот должно было лопнуть.

Двое стояли в глубоком снегу против Второго, и обезумевшие от бега сердца колотились в висках.

В глазах Второго метнулся ужас. Он сделал еще один шаг им навстречу, но двое стояли, не шелохнувшись. Он покачнулся, обхватил голову руками и, спотыкаясь, пошел назад к трещине. Остановился на краю, снова шагнул в сторону и тяжело осел в снегу.

Еще напряженнее зазвенели горы.

Вдруг Третий сорвал с плеча карабин.

— Встань! – закричал он, но крика не получилось, словно в разорванном горле клокотала кровь. — Вста – а – нь! – закричал он, и эхо испуганно заметалось в скалах.

Второй медленно и удивленно поднимался. На его лице бродила странная улыбка. И зачем – то он старался стряхнуть с штормовки снег.

Третий вскинул карабин, но руки его дрожали, и мушка карабина обезумело металась по вершинам гор.

Четвертый бросился к Третьему, толкнул его в плечо, грохнул выстрел, и оба, поскользнувшись, упали в снег.

Боялись открыть глаза, и кованый ботинок Третьего уперся в лицо Четвертому.

Одновременно вскочили… Второй по – прежнему стоял на краю трещины, и странная улыбка корчилась на его сером лице.

Двое бросились ему навстречу. Второй шире расставил ноги и остался на месте. Странная улыбка не сходила с его губ. Он ждал решения своей судьбы. Но они больше не обращали на него внимания. Они лихорадочно вбивали в лед крючья и разбирали веревки.

— Вадим! – с надеждой крикнул в трещину Третий, но в ответ была гнетущая тишина. — Ва – а – дим! – повторил он в отчаянии, но в трещине по – прежнему было тихо.

Второй в оцепенении стоял в стороне, и улыбка мертвой маской застыла на его лице. Словно очнувшись, он шагнул к ним.

— Ребята, что мне делать? – прохрипел он. Но они больше не обращали на него внимания, они разбирали веревки.

— Ребята!

Они не обращали на него внимания. Где – то внизу лежал их товарищ, живой или мертвый.

— Ребята, пристрелите меня! – прошептал он.

— Не мешай! Уйди! Сейчас не до этого…

Но он никуда не уходил. Его присутствие угнетало их, он видел это. Но ему некуда было идти. И он стоял – сгорбившись и низко опустив руки.

Тянулись секунды. Складывались в минуты, долгие, как столетия. Напряженно шуршала тишина.

— Что стоишь? – не выдержал Третий. – Держи веревку.

Второй не верил своим ушам. Он не ожидал от них такой милости. Еще пару минут назад он мог, улыбаясь, хлопнуть каждого из них по плечу, теперь же между ними была страшная бездна.

— Ну, чего стоишь?! Держи или убирайся к черту! – закричал Третий, и Второй бросился ему на помощь.

Третий спустился в трещину. Второй и Четвертый остались на страховке и не смотрели друг на друга. Каждый раз, когда случайно прикасались плечами, оба вздрагивали. И оба напряженно вслушивались в веревку.

Наконец снизу послышался крик.

Но они еще не верили, что это правда.

— Повтори! – неуверенно крикнул вниз Четвертый, и оттуда снова донеслось:

— Жи – ив! Жи – ив! – и звонкое эхо глохло в ослепительно – белых снегах.

Четвертому хотелось кричать от радости, но надо было держать веревку, и было почему – то противно показывать свою радость перед Вторым. А Второй ссутулился еще больше, теперь ему придется смотреть в глаза не только Третьему и Четвертому, но и тому, что раньше шел первым.

Подъем из трещины был невероятно долгим и трудным. У того, что раньше шел первым, было сломано несколько ребер, рука и нога, и каждое движение причиняло сильную боль.

Невероятнейшие приспособления, варианты узлов и перетяжек… Бесчисленные спуски и подъемы… И уже давным – давно потеряли счет времени. И ожесточеннее всех работал Второй. Он не поднимал глаз и молча вбивал крючья. Рискуя сорваться, без страховки повисал на ледяных стенах, устраивал очередную перетяжку; выходил наверх, снова спускался…

Потом тот, что раньше шел первым, на штормовках лежал на снегу. Двое вязали самодельные носилки, а Второй, отвернувшись, стоял в стороне.

…И снова четверо шли в горах. Час за часом. Один пробивал тропу. Двое несли носилки. И все молчали.

Потом началась пурга. Горы растворились в белой тьме, и не было видно, куда идти.

Натыкались на скалы, пятились назад, надеясь обойти их стороной, и снова возвращались на свои следы. Заблудились. Сидели под навесом скалы и слушали тоскливое завывание ветра…

— Бросьте меня, ребята, - сказал вдруг тот, что раньше шел первым.

Трое молчали.

— Оставьте меня здесь.

Трое молчали.

— Потом вернетесь…

— Брось кривляться! – не выдержал Третий. –Брось кривляться, как в красивых романах! – зло повторил он. – Ведь знаешь, что не бросим. Не имеем права бросить. Так какого же черта ты треплешься?

— Я хотел как лучше.

— А если хочешь как лучше, лежи и молчи.

Уже много часов четверо кружили где – то на одном месте. Скалы и пропасти не выпускали из западни. Где – то совсем рядом должна быть тропа, но горы растворились в белой тьме. Третий растянул ногу и носилки нести уже не мог. Опираясь на ледоруб, он тащился сзади. Его карабин нес Второй.

И снова сидели под тем же самым навесом скалы.

Тогда ушел Второй, Он ничего не сказал, встал и ушел. Никто его не останавливал, и даже никто не посмотрел ему вслед.

В сумерках стали ставить палатку. Ничего другого не оставалось делать. Шквальный ветер пронизывал насквозь всю одежду и вырывал стылое полотнище. Потом лежали во тьме сотрясающегося от порывов ветра брезента и вслушивались в тоскливую жуть пурги. Тот, что раньше шел первым, стонал. Он замерзал, несмотря на то, что на него надели все, что только можно было снять, чтобы самим окончательно не замерзнуть. Его нужно было срочно спускать вниз, но за стенкой палатки свирепствовала пурга, и никто не знал, когда она кончится. Ждали утра.

Но утро не оправдало надежд. Пурга не утихла. И уже давно погас примус: кончился бензин.

Но тут появился Второй. Он появился внезапно, но никто не удивился его возвращению.

— Я нашел тропу. Надо идти, - глухо сказал он.

Теперь группу вел он. Уходил вперед, проверял тропу, возвращался и брал в руки носилки. Снова уходил. И все молчали. И казалось, что этой дороге не будет конца. И смерть уже была нисколько не страшна. Она казалась избавлением, лечь бы на снег и уснуть. И черт с ней – с жизнью, и черт с ним – со всем, что осталось внизу. Только кончилась бы поскорее эта страшная дорога. Только кончились бы эти мысли. Но надо было донести вниз того, что раньше шел первым.

Потом они вышли на дорогу. Надо было радоваться: до ближайшего населенного пункта осталось около двух километров. Но с каждым шагом они мрачнели все больше. Над ними висела гнетущая тень случившегося, и никто из них не знал. Что они скажут людям.

Потом их догнал автобус. Это были туристы из ближайшего санатория. Они восторженной толпой окружили четырех измученных, с глубоко провалившимися глазами людей. Они впервые видели настоящих альпинистов, только что спустившихся с гор. А альпинисты даже не могли говорить и, казалось, ничего не слышали. Широко расставив ноги, они угрюмо стояли посреди дороги. Словно были не рады, что спустились вниз.

Одна из туристок, молоденькая девушка, подбежала к альпинистам и смущенно сунула одному из них в руки растрепанный букетик придорожных цветов.

Тот, что раньше шел вторым, с ужасом смотрел на цветы в своих руках, словно это были не цветы, а букет страшных змей. Он растерянно повернулся к товарищам, но те хмуро отвернулись. В это время на носилках застонал тот, что шел первым, и они склонились над ним.

В глазах Второго стремительно росло отчаяние. Губы его мелко и по – детски задрожали. Он покачнулся и пытался куда – то идти. Но идти было некуда, и он ошеломленно стоял на месте. И цветы сыпались на дорогу сквозь обмороженные пальцы.
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:19 | Сообщение # 7
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Льюис Кэрролл «Алиса в Зазеркалье». Глава 3. «Зазеркальные насекомые» 8 класс.

Начинать путешествие следовало бы с изучения страны. Алиса даже привстала на цыпочки, пытаясь заглянуть за клетчатый горизонт.

«Как это делается на уроке географии? – стала вспоминать Алиса. – Главные реки? Не видала никаких. Главные возвышенности? Всего одна – этот холм без названия. Главные города страны? Ой, кто это там вьется и жужжит? Похоже на пчел. Но разве пчел можно разглядеть в такой дали?»

Завороженная, Алиса молча смотрела, как странные летуны зависали над цветками, запуская в них толстенькие хоботки. Наконец она догадалась: это были СЛОНЫ! Они порхали в воздухе! Алиса просто глазам своим не поверила.

«Какие же гигантские должны быть цветы! – изумлялась она. – Не меньше дома. Вот забавно – дома, полные меда! Подойти поближе, что ли? – Она было стала спускаться с холма, но вдруг приостановилась. – Нет, пожалуй, остерегусь. Их там целый слоновий рой. Без хорошей дубинки лучше не приближаться, – подумала Алиса. – А здорово будет дома рассказать про порхающих слонов! «Была ужасная жара, – скажу я. – Хорошо еще, что слоны порхали над головой, заслоняя солнце». И Алиса весело подмигнула сама себе.

Но спускаться все же она решила по другую сторону холма – слоны подождут, а ей пора двигаться по Третьей Клетке.

Алиса быстро сбежала по склону холма. Дорогу ей пересекали шесть узких, ровных, как линейки, ручейков. Она перепрыгнула через первый…ручеёк.

– Прошу предъявить билеты! – сказал Контролер, заглядывая в купе.

Пассажиры тут же зашевелились и вытащили свои билеты. Каждый был величиной с владельца. В купе сразу стало тесно.

– Твой билет, девочка, – протянул руку Контролер.

Все пассажиры хором завопили:

– Предъяви билет тотчас! Время дорого у нас! Сто монет – за лишний час!

«Ишь спелись!» – сердито подумала Алиса, а вслух сказала:

– Простите, но билета у меня нет. В том месте, где я садилась, не было ни кассы, ни станции, а только ручей.

И хор пассажиров тут же завел:

– Место дорого у нас! А для всех не хватит касс! И земли дешевой нет! Сантиметр – сто монет!

– Не было кассы – не оправдание! – строго сказал Контролер. – Купила бы у Машиниста паровоза.

И тотчас вступил хор пассажиров:

– Паровоз тебе не печка! Паровозный дым – не свечка! Сто монет – одно колечко!

«Все! – решила Алиса. – Не скажу больше ни словечка!»

Пассажиры тоже ни слова не промолвили. Но Алиса почувствовала, как они хором подумали! Подумать только, до чего додумались – думать хором!

«Чтоб никто болтать не смог, рот закроем на замок! Сто монет – за каждый слог!» – думали хором пассажиры, а бедная Алиса в это время думала: «Эти СТО МОНЕТ будут являться мне в страшных снах!»

Контролер тем временем упорно разглядывал Алису. Сначала он ее изучал в телескоп. Потом рассматривал в микроскоп. А затем уставился через бинокль. Насмотревшись, он сказал:

– Откровенно говоря, ты едешь в обратную сторону. – И ушел.

Джентльмен, сидевший напротив Алисы и, словно посылка, упакованный в плотную бумагу, проворчал:

– Такая маленькая девочка, а УЖЕ не знает, куда едет! Хорошо еще, что она имени своего не помнит.

Козел, примостившийся рядом с джентльменом Посылкой, прищурился и проблеял:

– Такие маленькие девочки ЕЩЕ должны помнить, где находится касса. Даже если они ни бе ни ме в грамоте.

Сбоку от Козла на сиденье втерся Жук – купе было просто битком набито. Вероятно, здесь полагалось говорить строго по очереди, потому что Жук в свою очередь проскрипел:

– Ее следует упаковать и отправить багажом с обратным адресом.

Кто-то невидимый для Алисы просипел из-за спины Жука:

– Пора сменить паровоз…

Этот кто-то не договорил, а длинно, переливисто закашлялся и смолк.

«Его кашель похож на конское ржание. Простужен, бедняга», – подумала Алиса.

И вдруг над ее ухом прозвенел Тоненький голосок:

– Неплохая шутка получается: коняга-бедняга. И даже в рифму!

Из дальнего угла купе донесся добродушный бас:

– Упаковать и написать: «ОСТОРОЖНО! ДЕВОЧКА! НЕ БРОСАТЬ!»

И тут на Алису обрушился водопад голосов. «Сколько же их здесь поместилось?» – подумала Алиса, оглушенная криками: «Отправить по почте!.. Лучше срочной телеграммой!.. Прицепить ее к поезду вместо паровоза!..»

Но джентльмен Посылка наклонился к ней и прошептал:

– Не обращай внимания, детка! Пусть себе болтают. Главное, покупай на каждой станции обратный билет.

– Чего ради! – воскликнула Алиса, вконец раздосадованная. – Не нужны мне ваши билеты, и поезд не нужен. Я вообще не собиралась ехать. Да мне лес нужен!

– Дай мне лес на ужин! Хи-хи! – снова пискнул Тоненький голосок. – Неплохая шуточка получается!

Понять, откуда доносится этот писклявый голосок, Алиса никак не могла.

– Прекратите! – рассердилась она. – Все уши мне прожужжали своими шуточками!

В ответ Тоненький голосок жалобно и протяжно вздохнул. Алису этот горестный вздох растрогал, и ей захотелось утешить этого несчастного.

«И вздох какой-то совсем не человеческий», – подумала Алиса.

И верно, вздох был слабенький-слабенький. Алиса и услышала-то его лишь потому, что он прошелестел в самое ее ухо. Даже щекотно стало. И вместо того, чтобы сказать что-нибудь утешительное, Алиса вдруг фыркнула.

Тоненький голосок пискнул:

– Я знаю, что ты мне друг. Добрый, верный друг. И не обидишь меня только потому, что я… насекомое!

– Что за насекомое? – заволновалась Алиса. Она вдруг испугалась, что незнакомое насекомое может укусить, ужалить или обжечь. Но виду не показала: пугаться невежливо.

– Ах вот как! Ты боишься… – начал было Тоненький голосок, но его заглушил густой паровозный гудок.

Все, и Алиса в том числе, повскакивали с мест. Конь высунулся в окно и успокоил:

– Всего-навсего ручеек. Перепрыгнем через него и двинемся дальше.

Все тут же спокойно расселись по местам. Только Алиса немного нервничала. О прыгающих поездах она еще не слыхала.

«Ничего, – утешала она себя, – зато сразу попадем на Четвертую Клетку».

И тут она почувствовала, что поезд взлетел! От неожиданности Алиса стала хвататься рукой за что попало. А попала ей в руку козлиная борода. Поезд перелетел через…ручеёк.
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:19 | Сообщение # 8
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
К. Симонов «Свеча» 9 класс.

История, которую я хочу рассказать, произошла девятнадцатого октября сорок четвертого года.

К этому времени Белград был уже взят, в руках у немцев оставался только мост через реку Саву и маленький клочок земли перед ним на этом берегу.

На рассвете пять красноармейцев решили незаметно пробраться к мосту. Путь их лежал через маленький полукруглый скверик, в котором стояло несколько сгоревших танков и бронемашин, наших и немецких, и не было ни одного целого дерева, торчали только расщепленные стволы, словно обломанные чьей-то грубой рукой на высоте человеческого роста.

Посреди сквера красноармейцев застиг получасовой минный налет с того берега. Полчаса они пролежали под огнем и наконец, когда немножко затихло, двое легкораненых уползли назад, таща на себе двух тяжелораненых. Пятый — мертвый — остался лежать в сквере.

Я ничего не знаю о нем, кроме того, что по ротным спискам его фамилия была Чекулев и что он погиб девятнадцатого числа утром в Белграде, на берегу реки Савы.

Должно быть, немцы были встревожены попыткой красноармейцев незаметно пробраться к мосту, потому что весь день после этого они с маленькими перерывами стреляли из минометов по скверу и по прилегавшей к нему улице.

Командир роты, которому было приказано завтра перед рассветом повторить попытку пробраться к мосту, сказал, что за телом Чекулева можно пока не ходить, что его похоронят потом, когда мост будет взят.

А немцы все стреляли — и днем, и на закате, и в сумерках.

Около самого сквера, поодаль от остальных домов, торчали каменные развалины дома, по которым даже трудно было определить, что из себя представлял этот дом раньше. Его настолько сровняло с землей в первые же дни, что никому бы не пришло в голову, что здесь еще может кто-нибудь жить.

А между тем под развалинами, в подвале, куда вела черная, наполовину заваленная кирпичами дыра, жила старуха Мария Джокич. У нее раньше была комната на втором этаже, оставшаяся после покойного мужа, мостового сторожа. Когда разбило второй этаж, она перебралась в комнату первого этажа. Когда разбило первый этаж, она перешла в подвал.

Девятнадцатого был уже четвертый день, как она сидела в подвале. Утром она прекрасно видела, как в сквер, отделенный от нее только искалеченной железной решеткой, проползли пять русских солдат. Она видела, как по ним стали стрелять немцы, как кругом разорвалось много мин. Она даже наполовину высунулась из своего подвала и только хотела крикнуть русским, чтобы они ползли к подвалу, потому что она была уверена, что там, где она живет, безопаснее, как в эту минуту одна мина разорвалась около развалины, и старуха, оглушенная, свалилась вниз, больно ударилась головой о стену и потеряла сознание.

Когда она очнулась и снова выглянула, то увидела, что из всех русских в сквере остался только один. Он лежал на боку, откинув руку, а другую положив под голову, словно хотел поудобнее устроиться спать. Она окликнула его несколько раз, но он ничего не ответил. И она поняла, что он убит.

Немцы иногда стреляли, и в скверике продолжали взрываться мины, поднимая черные столбы земли и срезая осколками последние ветки с деревьев. Убитый русский одиноко лежал, подложив мертвую руку под голову, в голом скверике, где вокруг него валялось только изуродованное железо и мертвое дерево.

Старуха Джокич долго смотрела на убитого и думала. Если бы хоть одно живое существо было рядом, то она, наверное, рассказала бы ему о своих мыслях, но рядом никого не было. Даже кошка, четыре дня жившая с ней в подвале, была убита при последнем взрыве осколками кирпича. Старуха долго думала, потом, порывшись в своем единственном узле, вытащила оттуда что-то, спрятала под черный вдовий платок и неторопливо вылезла из подвала.

Она не умела ни ползать, ни перебегать, она просто пошла своим медленным старушечьим шагом к скверу. Когда на пути ее встретился кусок решетки, оставшейся целой, она не стала перелезать через нее, она была слишком стара для этого. Она медленно пошла вдоль решетки, обогнула ее и вышла в сквер.

Немцы продолжали стрелять по скверу из минометов, но ни одна мина не упала близко от старухи.

Она прошла через сквер и дошла до того места, где лежал убитый русский красноармеец. Она с трудом перевернула его лицом вверх и увидела, что лицо у него молодое и очень бледное. Она пригладила его волосы, с трудом сложила на груди его руки и села рядом с ним на землю.

Немцы продолжали стрелять, но все их мины по-прежнему падали далеко от нее.

Так она сидела рядом с ним, может быть, час, а может быть, два и молчала.

Было холодно и тихо, очень тихо, за исключением тех секунд, В которые рвались мины.

Наконец старуха поднялась и, отойдя от мертвого, сделала несколько шагов по скверу. Вскоре она нашла то, что искала: это была большая воронка от тяжелого снаряда, уже начавшая наполняться водой.

Опустившись в воронке на колени, старуха стала горстями выплескивать со дна накопившуюся там воду. Несколько раз она отдыхала и снова принималась за это. Когда в воронке не осталось больше воды, старуха вернулась к русскому. Она взяла его под мышки и потащила.

Тащить нужно было всего десять шагов, но она была стара и три раза за это время садилась и отдыхала. Наконец она дотащила его до воронки и стянула вниз. Сделав это, она почувствовала себя совсем усталой и долго сидела и отдыхала.

А немцы все стреляли, и по-прежнему их мины рвались далеко от нее.

Отдохнув, она поднялась и, став на колени, перекрестила мертвого русского и поцеловала его в губы и в лоб.

Потом она стала потихоньку заваливать его землей, которой было очень много по краям воронки. Скоро она засыпала его так, что из-под земли ничего не было видно. Но это показалось ей недостаточным. Она хотела сделать настоящую могилу и, снова отдохнув, начала подгребать землю. Через несколько часов она горстями насыпала над мертвым маленький холмик.

Уже вечерело. А немцы все стреляли.

Насыпав холмик, она развернула свой черный вдовий платок и достала большую восковую свечу, одну из двух венчальных свечей, сорок пять лет хранившихся у нее со дня свадьбы.

Порывшись в кармане платья, она достала спички, воткнула свечу в изголовье могилы и зажгла ее. Свеча легко загорелась. Ночь была тихая, и пламя поднималось прямо вверх. Она зажгла свечу и продолжала сидеть рядом с могилой, все в той же неподвижной позе, сложив руки под платком на коленях.

Когда мины рвались далеко, пламя свечи только колыхалось, но несколько раз, когда они разрывались ближе, свеча гасла, а один раз даже упала. Старуха Джокич каждый раз молча вынимала спички и опять зажигала свечу.

Близилось утро. Свеча догорела до середины. Старуха, пошарив вокруг себя на земле, нашла кусок перегоревшего кровельного железа и, с трудом согнув его старческими руками, воткнула в землю так, чтобы он прикрывал свечу, если начнется ветер. Сделав это, старуха поднялась и такой же неторопливой походкой, какой она пришла сюда, снова пересекла скверик, обошла оставшийся целым кусок решетки и вернулась в подвал.

Перед рассветом рота, в которой служил погибший красноармеец Чекулев, под сильным минометным огнем прошла через сквер и заняла мост.

Через час или два совсем рассвело. Вслед за пехотинцами на тот берег переходили наши танки. Бой шел там, и никто больше не стрелял из минометов по скверу.

Командир роты, вспомнив о погибшем вчера Чекулеве, приказал найти его и похоронить в одной братской могиле с теми, кто погиб сегодня утром.

Тело Чекулева искали долго и напрасно. Вдруг кто-то из искавших бойцов остановился на краю сквера и, удивленно вскрикнув, начал звать остальных. К нему подошло еще несколько человек.

— Смотрите,— сказал красноармеец.

И все посмотрели туда, куда он показывал.

Около разбитой ограды сквера высился маленький холмик. В головах его был воткнут полукруг горелого железа. Прикрытая им от ветра, внутри тихо догорала свеча. Огарок уже оплывал, но маленький огонек все еще трепетал, не угасая.

Все подошедшие к могиле почти разом сняли шапки. Они стояли кругом молча и смотрели на догоравшую свечу, пораженные чувством, которое мешает сразу заговорить.

Именно в эту минуту, не замеченная ими раньше, в сквере появилась высокая старуха в черном вдовьем платке. Молча, тихими шагами она прошла мимо красноармейцев, молча опустилась на колени у холмика, достала из-под платка восковую свечу, точно такую же, как та, огарок которой горел на могиле, и, подняв огарок, зажгла от него новую свечу и воткнула ее в землю на прежнем месте. Потом она стала подниматься с колен. Это ей удалось не сразу, и красноармеец, стоявший ближе всех к ней, помог ей подняться.

Даже и сейчас она ничего не сказала. Только, посмотрев на стоявших с обнаженными головами красноармейцев, поклонилась им и, строго одернув концы черного платка, не глядя ни на свечу, ни на них, повернулась и пошла обратно.

Красноармейцы проводили ее взглядами и, тихо переговариваясь, словно боясь нарушить тишину, пошли в другую сторону, к мосту через реку Саву, за которой шел бой,— догонять свою роту.

А на могильном холме, среди черной от пороха земли, изуродованного железа и мертвого дерева, горело последнее вдовье достояние — венчальная свеча, поставленная югославской матерью на могиле русского сына.

И огонь ее не гас и казался вечным, как вечны материнские слезы и сыновнее мужество.
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:20 | Сообщение # 9
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Галина Пухальская «ПРОЩЕНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ» 10 класс.

По соседству с нами жил батюшка, отец Василий. Молодой красивый священник в послевоенные годы был редкостью, поэтому весь пятигорский приход гордился им. Особенно умилялись старушки, видя в этом добрый господний знак, и усердно молились о его здравии и клали поклоны. Не забывали в молитвах и матушку Анну, жену отца Василия. Она тоже была молода и мила лицом. Голос у нее был тихий и мелодичный, а глаза добрые, лучистые, проникающие прямо в душу. Жила семья священника во флигельке соседнего дворика, и иногда матушка Анна приходила к нам одолжить на вечер веретено у моей бабушки, которая была и прясть, и вязать большая мастерица. Заходя ненадолго, матушка всегда приносила что-нибудь в подарок: то маслица постного, то горстку карамелек, а то и вовсе половинку каравая. "Кушайте на здоровьице, - говорила она, - все освящено в церкви, все пойдет на пользу". И я с особым удовольствием откусывала хлебный ломоть - ведь это был не просто хлеб, а хлеб, освященный в церковном храме.

Бабушка моя, встречая отца Василия у ворот, всегда просила благословения для себя и для меня, конечно, ибо я неотлучно была при бабушке. Батюшка останавливался и благословлял не спеша, с мягкой улыбкой произнося волшебные для меня слова:

"Во имя Отца и Сына и Святаго Духа". А потом крестил и говорил: "Идите с миром".

После этих слов я всегда ощущала удивительную легкость, точно тяжесть невидимая спадала с плеч, а вместо нее вырастали крылья. А бабушка, великая любительница стихов, которые читала в книгах по складам, но быстро запоминала и с удовольствием потом рассказывала наизусть, после благословения отца Василия вспоминала лермонтовские строки: "С души, как бремя, скатится, сомненье далеко. И верится, и плачется, и так легко-легко".

Однажды - это было незадолго до Масленицы - соседские ребята, отчаянные сорванцы и безбожники, решили забраться в сараи, где отец Василий, кроме дров и угля, хранил завернутые в бумагу антоновские яблоки, присылаемые ему родителями откуда-то из средней России. Это было своеобразное лакомство, и священник, видимо, приберегал их к Пасхальным праздникам. Мысль совершить набег на сараи пришла в голову Эдику, сыну хозяйки, которая сдавала флигель семье священника. Он видел, как отец Василий принес посылочный ящик, распаковал его и, аккуратно завернув каждое яблочко, сложил их на полку в сарае.

Проследив, как отец Василий ушел на вечернюю службу, Эдик скомандовал детворе: "Аида!" И все гурьбой ринулись во двор. Меня поставили у дверей сарая караулить, не идет ли кто в этот отсек двора. Всей душой ощущая мерзость своего поступка, я не смела все же отказаться. Отговорить ребят от этой затеи мне было не под силу - уж больно мала я тогда была. А предать их, обидеть отказом - тоже духу не хватало. Так и стояла я, раздираемая противоречиями, как вдруг в начале вымощенной камешками дорожки показался отец Василий. Потом, уже став взрослой и не раз возвращаясь памятью к этому поступку, я поняла, что, он, видимо, забыв что-то важное, вернулся с полдороги. Но тогда мне казалось, что это Господня кара обрушилась на меня, явив образ священника, который на самом деле был в то время далеко. Сначала у меня ноги приросли к земле, а душа обмерла и застыла. Потом, вспомнив про ребят, я попыталась крикнуть им: "Атас!" - но вместо крика только беззвучно пошевелила губами.

Отец Василий, как обычно, улыбнулся мне своей мягкой улыбкой и, миновав сарай, прошел прямо к флигелю. Когда он скрылся за дверью, мне наконец удалось оторвать ноги от земли. Добежав до сарая, я рванула на себя дверь: "Атас!"

Услышав сигнал тревоги, ребята кинулись к выходу, роняя по пути яблоки, которыми только что набивали карманы. Чуть не сбив меня с ног, воришки скрылись из глаз. И в это время из флигеля вышел отец Василий. Подойдя к сараю, он молча посмотрел на меня, на яблоки, разбросанные на земле, и все понял. Изменившись в лице, он сказал мне одну лишь фразу: "Эх, ты!", - но она прозвучала так по-мальчишески досадливо, что я в первый раз ощутила, что он тоже человек, и ему, как и мне, может быть горько, обидно, муторно... Слезы брызнули у меня из глаз, и, не сказав ни слова в оправдание, я бросилась бежать.

Бабушка, увидев мое смятение, всполошилась, не обидел ли меня кто. Но я ничего ей не сказала и только продолжала плакать. Так и не добившись от меня ни слова, бабушка перекрестила меня и уложила спать, а сама засветила лампадку и принялась читать молитвы. Под них я и погрузилась в сон, который, впрочем, не принес желанного облегчения.

Со дня на день я ждала прихода отца Василия, который пожалуется бабушке на мой ужасный поступок. Но он все не появлялся.

Шла Масленица. Я отказалась идти с бабушкой в церковь, сказавшись больной. Она окропила меня святой водицей, перекрестила и вздохнула: "Что за болезнь у тебя такая? Температуры как будто нет". Я промолчала в ответ - разве могла я сознаться ей в тяжести совершенного греха, гнетущего душу? Это было хуже любой температуры.

И вот настало Прощеное Воскресенье.

- Прости меня, внученька, - сказала мне бабушка перед завтраком. - Может, чем-то обидела тебя зря, накричала, не сдержалась.

От бабушкиных слов слезы сами собой покатились у меня по щекам. Она повинилась, а я? Неужто так и буду носить свой грех в себе?!

В эту минуту открылась дверь, и на пороге вырос отец Василий.

У меня душа в пятки ушла. "Ну вот и все" - подумала я про себя. - Сейчас все узнают про мой позор - и бабушка, и мама".

И вдруг священник подошел ко мне, наклонился и сказал: "Прости меня, родная, я был несправедлив к тебе в тот вечер. Ведь ты же не хотела сделать ничего плохого, правда? Это злая сила толкнула тебя на грех, искусила. А искусить можно каждого, на то мы и люди. Прости за то, что не помог выбраться тебе из греха, что обиделся. Не держи на меня зла, ладно?!"

Я не буду описывать, что чувствовала в те минуты, потому что это невозможно передать обычными словами. Но урок, преподанный мне тогда отцом Василием, перевернул всю мою жизнь. С тех пор я твердо знала, что просить прощения не стыдно, что это не слабость, а великая сила человека. И если есть на свете что-либо чистое, безгрешное, святое - так это два великих подвига души: просить прощения и прощать, не помня зла. Ведь для этого и дано нам Прощеное Воскресенье.
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:20 | Сообщение # 10
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Свинцов Владимир Борисович «Верный Томми». 11 класс


Двухгодовалый малый пудель коричневого окраса Томми проснулся утром на своей подстилке и вскочил, вздыбив на загривке шерсть.

Окультуренный, изнеженный человеком донельзя, почти утративший инстинкты дикой собаки, он вдруг почувствовал смерть. Она присутствовала рядом, здесь - в этой комнате.

Томми вытянул морду, обрамленную коричневыми кудряшками и, дрожа всем телом, подался вперёд. Посредине кровати лежала его хозяйка. Её большое рыхлое тело, как-то странно согнутое, медленно выпрямлялось, трепеща. Из-за стиснутых зубов доносился хрип.

Никогда хозяйка не вела себя так. Томми сильно перепугался и рванулся к двери, куда они с хозяйкой утром и вечером выходили гулять и откуда возвращались усталые и счастливые. Но дверь оказалась заперта.

Томми забежал на кухню, запрятался под стол и замер, положив морду на лапы. Так он пролежал некоторое время, но никто за ним не гнался, да и хрипы прекратились.

Томми, с поджатым хвостом, осторожно прокрался в комнату, косясь на кровать. Тело хозяйки застыло в неподвижности. Томми, неслышно ступая по паласу и опустив вздыбленную шерсть, подошёл, тоненько гавкнул:

- Гав! - лай был испуганным.

Хозяйка чуть приоткрыла глаза, слезящиеся от боли, и шепнула:

- Томми!

Этого было достаточно для счастья. Томми одним прыжком вскочил на кровать и облизал торопливым, дрожащим от радости языком лицо хозяйки. Они опять вместе! Он и она! Как это здорово!

Но хозяйкино тело вновь напряглось и вновь на Томми повеяло смертью. И он, взвыв от отчаяния и страха, бросился к двери, царапая ее когтями.

Нет, у него не было гибкого человеческого ума и ясного понимания происходящего, что часто приписывают своим питомцам люди. Остатки инстинкта от далекого древнего предка подсказывали, что его единственный любимый человек на всем белом свете - хозяйка - находится между жизнью и смертью и ей необходимо помочь.

Один раз так уже случалось, но тогда в комнате находились ещё и люди в белых халатах, остро и дурно пахнущие. Сейчас, кроме Томми, никого не было. Хотя, несмотря на раннее утро, со двора доносились человеческие звуки. И поэтому Томми рвал когтями дерматин двери, чтобы открыть ее, выскочить во двор, звонким лаем привлечь внимание, позвать на помощь. Дверь не поддавалась. Тогда Томми подбежал к окну, вскочил на подоконник, сминая штору.

Томми ударился грудью о стекло, оно выдержало, стояло хотя и прозрачно, но несокрушимо. Томми взвыл от отчаяния.

Томми соскочил с подоконника и подбежал к кровати. Хозяйка не шевелилась, но дышала. Сердце её работало трудно, с перебоями. И в унисон ему маленькое собачье сердце то замирало от ужаса, то начинало биться в бешеном ритме.

- Гав?! - Томми просил у хозяйки подсказки, помощи в создавшейся ситуации, хотя в помощи как раз нуждалась она сама. - Гав?!

Он снова заскочил на кровать, снова торопливо и жарко облизал любимое лицо. Молчание и неподвижность хозяйки пугали. Смерть ещё не забрала хозяйку, но была рядом.

Опять не поддающаяся когтям дверь, на которой дерматин уже повис клочьями. Опять подоконник...

Во дворе людей прибавилось, они спешили на работу. Наверное, поэтому вой Томми никого не остановил, никто не поднял голову, чтобы взглянуть на окно шестого этажа, где бился о стекло и выл малый пудель коричневого окраса. Люди безучастно шли мимо. ало ли кто воет, мало ли что взбредёт в собачью башку.

Хозяйка застонала, и Томми сорвался с подоконника, зацепившись лапой за тюль занавески. С грохотом упал карниз. Томми испугался и забился под стол, ожидая хозяйского окрика. Нет, она ни разу не ударила его за два года. Журила - да. Покрикивала иной раз... Пусть ругает его хозяйка. Только бы встала с кровати и перестала стонать.

Сколько просидел Томми под столом, неизвестно, если бы не телефон. Телефонный звонок тренькнул и зазвенел требовательно, громко. Этот звук пронзил маленькое тело Томми. Он выскочил из-под стола и подбежал к тумбочке, на которой стоял телефонный аппарат.

Именно через его трубку хозяйка поддерживала связь со своими знакомыми и друзьями. Не раз и не два подносила она трубку к уху Томми, и он, косясь глазом от непонимания, слышал знакомые голоса тех людей, что бывали у них в гостях, громко разговаривали и смеялись здесь, вот в этой комнате.

«Дзинь! Дзинь! Дзинь!» - надрывался телефон.

И Томми не выдержал, рыча, подбежал к тумбочке и рванул скрученный спиралью чёрный провод вниз. Трубка соскочила с аппарата и повисла, чуть касаясь пола. И из трубки вдруг донесся знакомый голос подруги хозяйки:

- Надя! Надя! Это я... Алло! Алло!

Томми так обрадовался, что залаял звонко, но тут же заскулил жалобно.

- Томми! Томми! Малышка, это я... Ты мой славный, хороший... - донеслось из трубки.

Томми втянул сильно воздух носом, уселся на пол, задрал морду к потолку и завыл. Завыл горько, отчаянно...

Глухо стукнул ключ в дверном замке, повернулся со скрежетом, и Томми кинулся навстречу входящему с громким лаем. Да, это была подруга хозяйки. Она открыла дверь своим ключом, мгновенно оценила обстановку и бросилась к телефону. А Томми вдруг потерял быстроту движений, стал вялым. Сердце его не привыкло к таким перегрузкам. Медленно он взобрался на кровать, обнюхал хозяйку ещё живую, тяжело вздохнул и улегся рядом, широко разевая пасть в нервной зевоте. Маленькое сердце Томми теперь работало точно так же, как больное сердце хозяйки, - трудно, с перебоями. И если, не дай Бог, сердце хозяйки сейчас бы замерло, замерло бы навеки сердце Томми.
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:21 | Сообщение # 11
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
В. Солоухин. Под одной крышей. 10 класс


Некоторое время волею судеб мы жили в деревне Светихе, занимая половину пятистенного дома. Половины были отгорожены друг от дружки наглухо: мы выходили из дому на свою сторону, соседи - на свою. Но все же была общая стена. В сенях сквозь нее проникали к нам запахи картошки, поджариваемой на постном масле, жареного лука, жареной трески, запах самой керосинки.

Достигали и звуки. Отчетливо было слышно, как соседствующая хозяйка Нюшка рубит уткам крапиву, как храпит в сенях ее отец, дядя Павел, как тявкает вздорная собачонка с нелепой для деревни кличкой Рубикон, как ежедневно ругаются между собой отец с дочерью.

Они жили вдвоем, потому что остальные многочисленные дети дяди Павла все разъехались по сторонам. Одна только Нюшка приросла к деревенскому дому. Она овдовела в первые дни войны и с тех пор живет без мужика, что, вероятно, тоже наложило свою печать на ее и без того нелегкий характер.

У дяди Павла пенсия − двадцать семь рублей. Нюшка на ферме зарабатывает гораздо больше. Вероятно, главные раздоры между отцом и дочерью начались с этого материального неравенства. Нюшка отделила дядю Павла от своего стола и поставила дело так, чтобы он питался отдельно. Оно бы ничего. Восьмидесятилетнему старику нужно немного. Двадцати семи пенсионных рублей - по деревенской жизни - как раз бы хватило. Но у Нюшки, кроме зарплаты, было еще одно преимущество: она была женщиной, стряпухой, хозяйкой. Ей сподручней топить печку, варить похлебку, жарить картошку на постном масле. Нельзя было вдвоем соваться в одну и ту же печь. Да и характер обидевшегося дяди Павла не позволял никаких совместных действий. Таким образом, старик обычно сидел на сухомятке.

Половину дня Нюшка проводила на ферме. В это время дядя Павел иногда зажигал керосинку, чтобы разогреть хотя бы рыбные консервы − кильку в томате. В старости, когда остывает кровь, говорят, особенно хочется горяченького. Но чаще дядя Павел стоял перед домом, нахохлившись, в своей стеганке, глядя вдоль села слезящимися глазами, и, отщипывая из кармана, жевал хлебушек, гоняя его по рту беззубыми деснами. Иногда старик баловал себя печеньем, тоже обламывая его в кармане. Это не от жадности, не для того, чтобы не показывать людям, но зачем же стоять посреди улицы с кульком печенья или с куском хлеба в руках.

За стеной в такие часы было тихо. Но как только Нюшка приходила с фермы, начинали зарождаться звуки и шумы. Вот хозяйка ласково поговорила с Рубиконом. Пожалуй, это было единственное существо в ее доме, с которым она говорила ласково, не считая разве уточки-хромоножки. С Рубиконом Нюшка говорила так:

− Ну, что, соскучился, дурачок! Скушно, чай, сидеть целый день на цепи? Сейчас я тебя отвяжу. Ах ты, собачья голова, понял, обрадовался. Ступай, побегай.

Затем начиналось кормление уток:

−Ах ты миленькая, ах ты хроменькая моя, на вот тебе отдельно... А ты куда лезешь, лопай со всеми вместе! − Это на какую-нибудь утку, решившую полакомиться из блюда хромоножки.

Поросенок, почуяв еду, начинал визжать пронзительно и надсадно.

− Холера, успеешь, замолчи, вот я тебе сейчас покричу, я тебе сейчас покричу!

Если бы еще какая-нибудь скотина была у Нюшки, то, вероятно, отборные словечки нарастали бы и дальше. Но никакой скотины больше не было. Оставался дядя Павел.

Я думаю, что самая отборная брань приходилась на дядю Павла вовсе не потому, что дочь относилась к отцу хуже, чем к Рубикону или к поросенку. Но ведь дядя Павел, в отличие от бессловесных тварей, мог отвечать, и брань его бывала обычно не менее остроумной и изощренной.

После каждой очередной схватки старик шел на нашу половину. Он здоровался у порога, снимал шапку и садился на стул, унося его от стола на середину комнаты. Мы уговаривали старика сесть с нами и выпить чашку чаю, но чем больше мы его уговаривали, тем дальше и дальше он отодвигал свой стул.

Сначала разговор шел о том о сем: что вот опять нет дождя или, напротив, что вот опять с утра дождь, - потом дядя Павел решительно переходил на главную тему:

− Сволочь. И откуда такие зарождаются? Ведь что она надо мной вытворяет! Чистого кипятку не дает. Да ляд с ним, кипятком, хоть бы не кричала, не срамила последними словами. Помню, я со старшей дочерью жил. Рай, а не жизнь. Бывало, с работы идет, а я сижу в избе у окна. Так она еще с улицы в окно поглядит, смеется: «Ну как, петушок, сидишь, лиса тебя не утащила?» Пошутит эдак-то, и сразу у нас человеческая жизнь. А эта... И голос у дяди Павла меняется. − Каблуком бы ее раздавить...

Мы со смущением слушали откровенные излияния отца по поводу дочери, большую часть которых я не могу здесь привести по чисто цензурным соображениям.

− Вот погодите, − предрекал дядя Павел, − она вам здесь житья не даст, покарай меня бог.

Это предположение нам казалось странным и неправдоподобным. Как это может быть, чтобы к нам стали относиться плохо, если мы сами ко всем относимся хорошо или, во всяком случае, никому не мешаем? Но мрачные предсказания дяди Павла неожиданно начали сбываться.

У жителей этой деревни существует привычка − помои выливать на дорогу. Если раздуматься, нарочно не изобретешь такой отвратительной привычки, потому что если в выливаемых помоях есть какая-нибудь зараза, то нет вернее способа распространить ее на всю округу, как вылить на дорогу. Проедет телега либо машина − и повезут заразу, прилипшую к колесу, по всему белому свету. Но тем не менее эта дурная привычка в Светихе существует. Каждая хозяйка выносит помои на дорогу против своих окон и выливает их в колею.

Против пятистенка, в котором нам привелось тогда жить, не было никакой дороги, он располагался в стороне от главной улицы. Против дома ровная зеленая лужайка. По ней приятно ступать босиком, приятно полежать на ней в тени развесистой старой липы. Посреди полянки, шагах в семи от окон, канавка не канавка, ложбинка не ложбинка. Когда-нибудь прокопали канавку, но теперь она сгладилась и заросла все той же шелковой травкой. От этой ложбинки большая польза: во время летнего ливня или затяжных невеселых дождей вода не собирается перед окнами в лужи, не застаивается, но мчится вдоль по ложбинке в отдельный пруд.

И вот мы видим из окна, что Нюшка выносит большой таз помоев и выливает его на лужайку, как раз против окон. Во-первых, теперь не полежишь на траве под липой; во-вторых, начнут разводиться мухи, которые будут залетать в окна и садиться на хлеб и сахар; в-третьих, помои во время дождя стекут в пруд, в котором жители полощут белье, моют ноги после трудового дня, а ребятишки иногда купаются.

Моя жена, окончившая медицинский институт по санитарно-гигиеническому профилю, не могла вынести этого зрелища − помойки посреди деревенской улицы, да еще под самыми окнами. Нюшке же чем-то понравилась лужайка, и она каждый день стала носить помои и выливать их на одно и то же место. Зловонная черная язва образовалась на нашей чистой зеленой лужайке. Две вороны постоянно торчали там, выклевывали из грязи остатки чего-то перегнившего, но еще, по-видимому, съедобного для ворон.

Во время очередного прихода к нам дяди Павла мы попросили его, чтобы он уговорил дочь, хотя бы и от нашего имени, перенести помойку куда-нибудь на задворки.

− И боже сохрани! Не буду и заикаться. И вам не советую. Да можно ли ей сказать что-нибудь поперек! Вы ее еще не знаете.

Мы никак не могли поверить в это и пошли делегацией на другую половину дома.

Нюшка возилась у печки.

− Здравствуйте, −бросила нам Нюшка довольно резко в ответ на наше совершенно робкое: «Здравствуйте».

Мы присели на скамейку около порога и стали ждать появления хозяйки из-за кухонной перегородки. Хозяйка вышла. Впервые я разглядел ее как следует. Это была женщина лет сорока пяти, низкорослая, круглолицая, со следами некоторой миловидности, но с каким-то угрюмым, недружелюбным выражением. В лице ее, в общем-то, все было заурядным: жидкие блеклые волосы того цвета, когда не скажешь, что шатенка, но не скажешь, что и русая, маленькие глазки, про которые не скажешь, что они серые, но не назовешь их и голубыми, невыразительный маленький рот, − одним словом, все рядовое и будничное. При всем том, когда она улыбнулась, выйдя из-за перегородки, на щеках у нее возникло по ямочке, и я представил себе, что лет двадцать пять или двадцать семь назад она могла казаться вполне миловидной.

Улыбка подбодрила нас, и мы приступили к делу. Мы говорили о вреде мух, о свирепости летних болезней, о чувстве и значении прекрасного. Это была обстоятельная лекция о сангигиене и по охране природы одновременно. Нюшка слушала молча, пока мы не дошли до ее конкретной помойки. Наконец я собрался с духом и проговорил:

− Так что просим тебя, Анна Павловна, помойку перенести куда-нибудь на зады, в удобное место.

Скорее всего я ожидал согласия. В крайнем случае могли последовать какие-нибудь деловые возражения − мало ли что у нее в голове. Произошло самое неожиданное. Анна Павловна послала нас довольно-таки далеко, но все же с указанием самого точного, недвусмысленного адреса. Бросив свою энергичную, из четырех слов состоящую фразу, она ушла за перегородку, а мы как ошпаренные выскочили из избы.

На другой день в деревенском магазинчике, как мне в подробности рассказали, произошла следующая сцена. Вошла наша соседка и в присутствии семерых человек - восьмая продавщица - громким голосом ни с того ни с сего заговорила:

− Понаедут всякие, а мы − хлебай. Ишь что придумали! Хотят половину дома совсем купить, а потом меня с моей половины выжить да и мою половину к рукам прибрать. Конечно, они городские, все ходы-выходы знают. А что же мне, бедной вдове, по миру идти? Где мне угла искать? Отец еще сколько лет проживет? Неужели нельзя найти управу? Да я завтра же в сельсовет пойду или в милицию. Пускай их первых выселяют. Я тоже не лыком шита. Советская власть не дозволит.

Мы были потрясены фантазией Нюшки. Никогда, даже во сне, не собирались мы делать ничего подобного, даже мысль не мелькала, а она в пять минут набросала готовую программу наших действий. Я сначала только посмеялся. Но тут же представил, как Нюшка заходит в сельсовет, в милицию, еще куда-нибудь и всюду возводит на нас напраслину. Стало не по себе. На другой день у колодца, в окружении трех собеседниц, Нюшка фантазировала еще вдохновеннее:

− Пауков ко мне напускают.

− Неуж?

− У нас в сенях, между досками, щели, я и гляжу − с их половины ко мне паук ползет, за ним второй. Они, значит, их у себя там ловят и ко мне в щелочку пускают. А может, пауки-то ядовитые...
 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:21 | Сообщение # 12
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
В. Осеева «Бабка» 9 класс


Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. В старой вязаной кофте, с подоткнутой за пояс юбкой расхаживала она по комнатам, неожиданно появляясь перед глазами как большая тень.
— Всю квартиру собой заполонила!.. — ворчал Борькин отец.
А мать робко возражала ему:
— Старый человек... Куда же ей деться?
— Зажилась на свете... — вздыхал отец. — В инвалидном доме ей место — вот где!
Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку как на совершенно лишнего человека.
* * *
Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь:
— Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку...
Подходила к Борьке:
— Вставай, батюшка мой, в школу пора!
— Зачем? — сонным голосом спрашивал Борька.
— В школу зачем? Темный человек глух и нем — вот зачем!
Борька прятал голову под одеяло:
— Иди ты, бабка...
— Я-то пойду, да мне не к спеху, а вот тебе к спеху.
— Мама! — кричал Борька. — Чего она тут гудит над ухом, как шмель?
— Боря, вставай! — стучал в стенку отец. — А вы, мать, отойдите от него, не надоедайте с утра.
Но бабка не уходила. Она натягивала на Борьку чулки, фуфайку. Грузным телом колыхалась перед его кроватью, мягко шлепала туфлями по комнатам, гремела тазом и все что-то приговаривала.
В сенях отец шаркал веником.
— А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!
Бабка торопилась к нему на помощь.
— Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила.
Отец хлопал дверью. За ним торопливо выбегал Борька. На лестнице бабка совала ему в сумку яблоко или конфету, а в карман чистый носовой платок.
— Да ну тебя! — отмахивался Борька. — Раньше не могла дать! Опоздаю вот...
Потом уходила на работу мать. Она оставляла бабке продукты и уговаривала ее не тратить лишнего:
— Поэкономней, мама. Петя и так сердится: у него ведь четыре рта на шее.
— Чей род — того и рот, — вздыхала бабка.
— Да я не о вас говорю! — смягчалась дочь. — Вообще расходы большие... Поаккуратнее, мама, с жирами. Боре пожирней, Пете пожирней...
Потом сыпались на бабку другие наставления. Бабка принимала их молча, без возражений.
Когда дочь уходила, она начинала хозяйничать. Чистила, мыла, варила, потом вынимала из сундука спицы и вязала. Спицы двигались в бабкиных пальцах то быстро, то медленно — по ходу ее мыслей. Иногда совсем останавливались, падали на колени, и бабка качала головой:
— Так-то, голубчики мои... Не просто, не просто жить на свете!
Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стул сумку с книгами и кричал:
— Бабка, поесть!
Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах.
Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая:
— Все хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает.
Иногда Борька жаловался на родителей:
— Обещал отец портфель. Все пятиклассники с портфелями ходят!
Бабка обещала поговорить с матерью и выговаривала Борьке портфель.
Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку:
— Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?
— Ела, ела, — кивала головой бабка. — Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава.
Потом вдруг, глядя на Борьку выцветшими глазами, долго жевала она беззубым ртом какие-то слова. Щеки ее покрывались рябью, и голос понижался до шепота:
— Вырастешь, Борюшка, не бросай мать, заботься о матери. Старое что малое. В старину говаривали: трудней всего три вещи в жизни — богу молиться, долги платить да родителей кормить. Так-то, Борюшка, голубчик!
— Я мать не брошу. Это в старину, может, такие люди были, а я не такой!
— Вот и хорошо, Борюшка! Будешь поить-кормить да подавать с ласкою? А уж бабка твоя на это с того света радоваться будет.
— Ладно. Только мертвой не приходи, — говорил Борька.
После Обеда, если Борька оставался дома, бабка подавала ему газету и, присаживаясь рядом, просила:
— Почитай что-нибудь из газеты, Борюшка: кто живет, а кто мается на белом свете.
— «Почитай»! — ворчал Борька. — Сама не маленькая!
— Да что ж, коли не умею я.
Борька засовывал руки в карманы и становился похожим на отца.
— Ленишься! Сколько я тебя учил? Давай тетрадку!
Бабка доставала из сундука тетрадку, карандаш, очки.
— Да зачем тебе очки? Все равно ты буквы не знаешь.
— Все как-то явственней в них, Борюшка.
Начинался урок. Бабка старательно выводила буквы: «ш» и «т» не давались ей никак.
— Опять лишнюю палку приставила! — сердился Борька.
— Ох! — пугалась бабка. — Не сосчитаю никак.
— Хорошо, ты при Советской власти живешь, а то в царское время знаешь как тебя драли бы за это? Мое почтение!
— Верно, верно, Борюшка. Бог — судья, солдат — свидетель. Жаловаться было некому.
Со двора доносился визг ребят.
— Давай пальто, бабка, скорей, некогда мне!
Бабка опять оставалась одна. Поправив на носу очки, она осторожно развертывала газету, подходила к окну и долго, мучительно вглядывалась в черные строки. Буквы, как жучки, то расползались перед глазами, то, натыкаясь друг на дружку, сбивались в кучу. Неожиданно выпрыгивала откуда-то знакомая трудная буква. Бабка поспешно зажимала ее толстым пальцем и торопилась к столу.
— Три палки... три палки... — радовалась она.

* * *

Досаждали бабке забавы внука. То летали по комнате белые, как голуби, вырезанные из бумаги самолеты. Описав под потолком круг, они застревали в масленке, падали на бабкину голову. То являлся Борька с новой игрой — в «чеканочку». Завязав в тряпочку пятак, он бешено прыгал по комнате, подбрасывая его ногой. При этом, охваченный азартом игры, он натыкался на все окружающие предметы. А бабка бегала за ним и растерянно повторяла:
— Батюшки, батюшки... Да что же это за игра такая? Да ведь ты все в доме переколотишь!
— Бабка, не мешай! — задыхался Борька.
— Да ногами-то зачем, голубчик? Руками-то безопасней ведь.
— Отстань, бабка! Что ты понимаешь? Ногами надо.
* * *
Пришел к Борьке товарищ. Товарищ сказал:
— Здравствуйте, бабушка!
Борька весело подтолкнул его локтем:
— Идем, идем! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция.
Бабка одернула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами:
— Обидеть — что ударить, приласкать — надо слова искать.
А в соседней комнате товарищ говорил Борьке:
— А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная.
— Как это — главная? — заинтересовался Борька.
— Ну, старенькая... всех вырастила. Ее нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это.
— Не взгреет! — нахмурился Борька. — Он сам с ней не здоровается.
Товарищ покачал головой.
— Чудно! Теперь старых все уважают. Советская власть знаешь как за них заступается! Вот у одних в нашем дворе старичку плохо жилось, так ему теперь они платят. Суд постановил. А стыдно-то как перед всеми, жуть!
— Да мы свою бабку не обижаем, — покраснел Борька. — Она у нас... сыта и здрава.
Прощаясь с товарищем, Борька задержал его у дверей.
— Бабка, — нетерпеливо крикнул он, — иди сюда!
— Иду, иду! — заковыляла из кухни бабка.
— Вот, — сказал товарищу Борька, — попрощайся с моей бабушкой.
После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку:
— Обижаем мы тебя?
А родителям говорил:
— Наша бабка лучше всех, а живет хуже всех — никто о ней не заботится.
Мать удивлялась, а отец сердился:
— Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня — мал еще!
И, разволновавшись, набрасывался на бабку:
— Вы, что ли, мамаша, ребенка учите? Если недовольны нами, могли бы сами сказать.
Бабка, мягко улыбаясь, качала головой:
— Не я учу — жизнь учит. А вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растет! Я свое отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьете, то не вернете.
* * *
Перед праздником возилась бабка до полуночи в кухне. Гладила, чистила, пекла. Утром поздравляла домашних, подавала чистое глаженое белье, дарила носки, шарфы, платочки.
Отец, примеряя носки, кряхтел от удовольствия:
— Угодили вы мне, мамаша! Очень хорошо, спасибо вам, мамаша!
Борька удивлялся:
— Когда это ты навязала, бабка? Ведь у тебя глаза старые — еще ослепнешь!
Бабка улыбалась морщинистым лицом.
Около носа у нее была большая бородавка. Борьку эта бородавка забавляла.
— Какой петух тебя клюнул? — смеялся он.
— Да вот выросла, что поделаешь!
Борьку вообще интересовало бабкино лицо.
Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами.
— Чего это ты такая разрисованная? Старая очень? — спрашивал он.
Бабка задумывалась.
— По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать.
— Как же это? Маршрут, что ли?
— Какой маршрут? Просто горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала — ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась — опять морщины. Мужа на войне убили — много слез было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет.
Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни — неужели все лицо такими нитками затянется?
— Иди ты, бабка! — ворчал он. — Наговоришь всегда глупостей...
* * *
Когда в доме бывали гости, наряжалась бабка в чистую ситцевую кофту, белую с красными полосками, и чинно сидела за столом. При этом следила она в оба глаза за Борькой, а тот, делая ей гримасы, таскал со стола конфеты. У бабки лицо покрывалось пятнами, но сказать при гостях она не могла. Подавали на стол дочь и зять и делали вид, что мамаша занимает в доме почетное место, чтобы люди плохого не сказали. Зато после ухода гостей бабке доставалось за все: и за почетное место, и за Борькины конфеты.
— Я вам, мамаша, не мальчик, чтобы за столом подавать, — сердился Борькин отец.
— И если уж сидите, мамаша, сложа руки, то хоть за мальчишкой приглядели бы: ведь все конфеты потаскал! — добавляла мать.
— Да что же я с ним сделаю-то, милые мои, когда он при гостях вольным делается? Что спил, что съел — царь коленом не выдавит, — плакалась бабка.
В Борьке шевелилось раздражение против родителей, и он думал про себя: «Вот будете старыми, я вам покажу тогда!»

* * *

Была у бабки заветная шкатулка с двумя замками; никто из домашних не интересовался этой шкатулкой. И дочь и зять хорошо знали, что денег у бабки нет. Прятала в ней бабка какие-то вещицы «на смерть». Борьку одолевало любопытство.
— Что у тебя там, бабка?
— Вот помру — все ваше будет! — сердилась она. — Оставь ты меня в покое, не лезу я к твоим-то вещам!
Раз Борька застал бабку спящей в кресле. Он открыл сундук, взял шкатулку и заперся в своей комнате. Бабка проснулась, увидала открытый сундук, охнула и припала к двери.
Борька дразнился, гремя замками:
— Все равно открою!..
Бабка заплакала, отошла в свой угол, легла на сундук.
Тогда Борька испугался, открыл дверь, бросил ей шкатулку и убежал.
— Все равно возьму у тебя, мне как раз такая нужна, — дразнился он потом.
* * *
За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у нее стала круглая, ходила она тише и все присаживалась.
— В землю врастает, — шутил отец.
— Не смейся ты над старым человеком, — обижалась мать.
А бабке в кухне говорила:
— Что это вы, мама, как черепаха, по комнате двигаетесь? Пошлешь вас за чем-нибудь и назад не дождешься.
* * *
Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу — клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор. Но обедать Борька не стал. Он долго глядел на мертвую бабку и вдруг опрометью бросился из комнаты. Бегал по улицам и боялся вернуться домой. А когда осторожно открыл дверь, отец и мать были уже дома.
Бабка, наряженная, как для гостей, — в белой кофте с красными полосками, лежала на столе. Мать плакала, а отец вполголоса утешал ее:
— Что же делать? Пожила, и довольно. Мы ее не обижали, терпели и неудобства и расход.
* * *
В комнату набились соседи. Борька стоял у бабки в ногах и с любопытством рассматривал ее. Лицо у бабки было обыкновенное, только бородавка побелела, а морщин стало меньше.
Ночью Борьке было страшно: он боялся, что бабка слезет со стола и подойдет к его постели. «Хоть бы унесли ее скорее!» — думал он.
На другой день бабку схоронили. Когда шли на кладбище, Борька беспокоился, что уронят гроб, а когда заглянул в глубокую яму, то поспешно спрятался за спину отца.
Домой шли медленно. Провожали соседи. Борька забежал вперед, открыл свою дверь и на цыпочках прошел мимо бабкиного кресла. Тяжелый сундук, обитый железом, выпирал на середину комнаты; теплое лоскутное одеяло и подушка были сложены в углу.
Борька постоял у окна, поковырял пальцем прошлогоднюю замазку и открыл дверь в кухню. Под умывальником отец, засучив рукава, мыл галоши; вода затекала на подкладку, брызгала на стены. Мать гремела посудой. Борька вышел на лестницу, сел на перила и съехал вниз.
Вернувшись со двора, он застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами.
Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами.
— Мой еще, — сказала она и низко наклонилась над сундуком. — Мой...
На самом дне загремела шкатулка. Борька присел на корточки. Отец потрепал его по плечу:
— Ну что же, наследник, разбогатеем сейчас!
Борька искоса взглянул на него.
— Без ключей не открыть, — сказал он и отвернулся.
Ключей долго не могли найти: они были спрятаны в кармане бабкиной кофты. Когда отец встряхнул кофту и ключи со звоном упали на пол, у Борьки отчего-то сжалось сердце.
Шкатулку открыли. Отец вынул тугой сверток: в нем были теплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шелка — тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочел:
— «Внуку моему Борюшке».
Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке».
В букве «ш» было четыре палочки.
«Не научилась!» — подумал Борька. И вдруг, как живая, встала перед ним бабка — тихая, виноватая, не выучившая урока.
Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрел по улице вдоль чужого длинного забора...
Домой он пришел поздно вечером; глаза у него распухли от слез, к коленкам пристала свежая глина.
Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придет утром бабка!»

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:22 | Сообщение # 13
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
В. Костюнин. Рукавичка

Нельзя сказать, чтобы я часто вспоминал школу. Мысли о ней с трудом пробивались сквозь напыление времени.

Я не был отличником – хорошие отметки со мной не водились.

Сейчас понимаю: могло быть и хуже. В пять лет, всего за два года до школы, я вообще не говорил по-русски. Родным для меня был язык карельский. И дома, и во дворе общались только на нём.

Десятилетняя школа была тем первым высоким порогом, за которым и жаждал я увидеть жизнь новую, яркую, возвышенную. Заливистый школьный звонок, свой собственный портфель, тетрадки, первые книжки, рассказы о неизведанном, мальчишеские забавы после уроков – всё это манило меня на простор. При чём здесь отметки?

Тридцать лет прошло.

Не знаю, почему уж так сложилось, но ярче всего со школьных лет запомнился мне случай с рукавичкой.



Мы учились в первом классе.

Анна Георгиевна Гришина, наша первая учительница, повела нас на экскурсию в кабинет уроков труда. Девчонки проходили там домоводство: учились кашу варить, учились шить, вязать. Это не считалось пустым занятием. Купить одежду точно в свой размер было негде. Донашивали от старших. Жили все тогда туго. Бедовали. Способность мастерить ценилась.

Как стайка взъерошенных воробьёв, мы, смущаясь и неловко суетясь, расселись по партам. Сидим тихо, пилькаем глазёнками.

Учительница по домоводству сначала рассказала нам о своём предмете, поясняя при необходимости на карельском, а затем пустила по партам оформленные альбомы с лучшими образцами детских работ.

Там были шитые и вязаные носочки, рукавички, шапочки, шарфики, платьица, брючки. Всё это кукольного размера, даже новорождённому младенцу было бы мало. Я не раз видел, как мать за швейной машинкой зимними вечерами ладила нам обнову, но это было совсем не то…

Мы, нетерпеливо перегибаясь через чужую голову, разглядывали это чудо с завистью, пока оно на соседней парте, и с удовольствием, сколь можно дольше, на полных правах, рассматривали диковинку, когда она попадала нам в руки.

Звонок прогремел резко. Нежданно. Урок закончился.

Оглядываясь на альбом, мы в полном замешательстве покинули класс.

Прошла перемена и начался следующий урок. Усаживаемся поудобнее. Анна Георгиевна степенно встаёт из-за учительского стола, подходит к доске и берёт кусочек мела. Неожиданно дверь в класс резко распахивается. К нам не заходит – вбегает – учительница домоводства. Причёска сбита набок. На лице красные пятна.

– Ребята, пропала рукавичка! – И, не дав никому опомниться, выпалила: – Взял кто-то из вас…

Для наглядности она резко выдернула из-за спины альбом с образцами и, широко раскрыв, подняла его над головой. Страничка была пустая. На том месте, где недавно жил крохотный пушистый комочек, я это хорошо запомнил, сейчас торчал только короткий обрывок чёрной нитки.

Повисла недобрая пауза. Анна Георгиевна цепким взглядом прошлась по каждому и стала по очереди опрашивать.

– Кондроева?

– Гусев?

– Ретукина?

– Яковлев?

Очередь дошла до меня... двинулась дальше.

Ребята, робея, вставали из-за парты и, понурив голову, выдавливали одно и то же: «Я не брал, Анна Георгиевна».

– Так, хорошо, – иезуитским тоном процедила наша учительница, – мы всё равно найдём. Идите сюда, по одному. Кондроева! С портфелем, с портфелем…

Светка Кондроева, вернувшись к парте, подняла с пола свой ранец. Цепляясь лямками за выступы парты, она, не мигая уставившись на учительницу, безвольно стала к ней приближаться.

– Живей давай! Как совершать преступление, так вы герои. Умейте отвечать.

Анна Георгиевна взяла из рук Светки портфель, резко перевернула его, подняла вверх и сильно тряхнула. На учительский стол посыпались тетрадки, учебники.

Выпала кукла. Уткнувшись носом в груду учебников, она застыла в неловкой позе.

– Ха, вот дура! – засмеялся Лёха Силин. – Ляльку в школу притащила.

Кондроева, опустив голову, молча плакала.

Учительница по домоводству брезгливо перебрала нехитрый скарб. Ничего не нашла.

– Раздевайся! – хлёстко скомандовала Анна Георгиевна.

Светка безропотно начала стягивать штопаную кофтёнку. Слёзы крупными непослушными каплями скатывались из её опухших глаз. Присев на корточки, развязала шнурки башмачков и, поднявшись, по очереди стащила их. Бежевые трикотажные колготки оказались с дыркой. Розовый Светкин пальчик непослушно торчал, выставив себя напоказ всему, казалось, миру. Вот уже снята и юбчонка. Спущены колготки. Белая майка с отвисшими лямками.

Светка стояла босая на затоптанном школьном полу перед всем классом и, не в силах успокоить свои руки, теребила в смущении байковые панталончики.

Нательный алюминиевый крестик на холщовой нитке маятником покачивался на её детской шейке.

– Это что ещё такое? – тыкая пальцем в крест, возмутилась классная. – Чтобы не смела в школу носить. Одевайся. Следующий!

Кондроева, шлёпая босыми ножками, собрала в комок одежонку и, прижав к груди куклу, пошла на цыпочках к своей парте.

Ребят раздевали до трусов одного за другим. Больше никто не плакал. Все затравленно молчали. Обыскивая по очереди учеников, женщины лишь изредка отдавали порывистые команды.



Моя очередь приближалась. Впереди двое.

Сейчас трясли Юрку Гурова. Наши дома стояли рядом. Юрка был из большой семьи, кроме него ещё три брата и две сестры. Сестрёнки младшие. Отец у него крепко пил, и Юрка частенько, по-соседски, спасался у нас.

Портфель у него был без ручки, и он нёс его к учительскому столу, зажав под мышкой.

Неопрятные тетрадки и всего один учебник – вылетели на учительский стол. Юрка стал раздеваться. Снял свитер, не развязывая шнурков, стащил стоптанные ботинки, затем носки и, неожиданно остановившись, разревелся в голос.

Аннушка стала насильно вытряхивать его из майки, и тут на пол выпала маленькая синяя рукавичка.

– Как она у тебя оказалась? Как?!! – тыкая рукавичкой в лицо, зло допытывалась Анна Георгиевна, наклонившись прямо к Юркиному лицу. – Как?! Отвечай!..

– Миня эн тыйе! Миня эн тыйе! Миня эн тыйе… – лепетал запуганный Юрка, от волнения перейдя на карельский язык.

– А, не знаешь?!! Ты не знаешь?!! Ну, так я знаю! Ты украл её. Вор!

Юркины губы мелко дрожали. Он старался не смотреть на нас. Класс молчал. Это была страшная картина.

Как после этого смог бы жить я? Не знаю…

Мы вместе учились до восьмого класса. Больше Юрка в школе никогда ничего не крал, но это уже не имело значения. Клеймо «вор» раскалённым тавром было навеки поставлено деревней на нём и на всей его семье. Можно смело сказать, что восемь школьных лет обернулись для него тюремным сроком.

Он стал изгоем.

Никто из старших братьев никогда не приходил в класс и не защищал его. И он никому сдачи дать не мог. Он был всегда один. Юрку не били. Его по-человечески унижали. Плюнуть в Юркину кружку с компотом, высыпать вещи из портфеля в холодную осеннюю лужу, закинуть шапку в огород – считалось подвигом. Все задорно смеялись. Я не отставал от других. Биологическая потребность возвыситься над слабым, заложенная с рождения в каждом человеке, брала верх.

Человек хуже животного, когда он становится животным.





***

Роковые девяностые годы стали для всей России тяжелым испытанием. Замолкали целые города, останавливались заводы, закрывались фабрики и совхозы.

Люди, как крысы в бочке, зверели, вырывая пайку друг у друга. Безысходность топили в палёном спирте.

Воровство крутой высокой волной накрыло карельские деревни и села. Уносили последнее: ночами выкапывали картошку на огородах, тащили продукты из погребов. Квашеную капусту, банки с вареньем и овощами, заготовленную до следующего урожая свёклу и репу – выгребали подчистую.

Многие семьи зимовать оставались ни с чем. Милиция бездействовала, а люди тем временем подходили к черте, за которой начинался самосуд.



Однажды терпению односельчан пришёл конец. Воров решили наказать судом своим.



Разбитый совхозный «Пазик», тяжело буксуя в рыхлом снегу, сначала передвигался по селу от логова одного бандита к другому, а потом выехал на просёлочную дорогу. Семеро крепких мужиков, покачиваясь в такт ухабам, агрессивно молчали. Парок от ровного дыхания бойко курился в промозглом воздухе салона. На металлическом, с блестящими залысинами полу уже елозили задом по ледяной корке местные воры. Кто в нашей деревне не знал их по именам? Их было пятеро: Леха Силин, Каредь, Зыка, Петька Колчин и Юрка Гуров – это они на протяжении последних восьми лет безнаказанно тянули у односельчан последнее.

Не догадывалась об этом только милиция.

Руки не связывали – куда денутся? Взяли их легко, не дав опомниться. Да и момент подгадали удачно – в полдень. После ночной работы самый сон.

«Пазик», урча, направился за село, по лесной просёлочной дороге.

В пути молчали. Каждый сам в себе. Всё было понятно без слов. Ни в прокуроры, ни в адвокаты никто не рвался.

На пятом километре остановились. Здесь дорога шла прямо по берегу лесного озера Кодаярви. Двигатель заглушили. Вытолкнули гостей на снег. Дали две пешни и приказали рубить по очереди прорубь.

Погода тем временем развеялась. Выглянуло солнышко, ласково, как мне показалось, наблюдая за нами. Мороз к вечеру стал крепчать. Топить воров никто не собирался, а хорошенько проучить их следовало. Есть случаи, в которых деликатность неуместна… хуже грубости.



В совхозном гараже мы распили две бутылки прямо из горлышка. Стоя. Кусок чёрствого ржаного хлеба был один на всех. Мы пили за победу.

Я этим же вечером уехал в город, а наутро из деревни позвонили: Юра Гуров у себя в сарае повесился…



Если бы не этот звонок, я бы, наверное, так и не вспомнил про синюю рукавичку.



Чудодейственным образом отчётливо, как наяву, я увидел плачущего Юрку, маленького, беззащитного, с трясущимися губами, переступающего босыми ножонками на холодном полу…

Его жалобное «Миня эн тыйе! Миня эн тыйе! Миня эн тыйе…» оглушило меня.

Я остро, до боли, вспомнил библейский сюжет: Иисус не просто от начала знал, кто предаст Его. Только когда Наставник, обмакнув кусок хлеба в вине, подал Иуде, только «после сего куска и вошёл в Иуду сатана». На профессиональном милицейском жаргоне это называется «подстава».

Юрка, Юрка… твоя судьба для меня как укор… И чувство вины растёт.

Что-то провернулось в моей душе. Заныло.

Но заглушать эту боль я почему-то не хотел…

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:22 | Сообщение # 14
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Б. Екимов. «Говори, мама, говори»


По утрам звонил телефон- мобильник. Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:

- Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!

Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость - спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит- и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:

-Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди... Вопросов нет? Целую. Будь- будь!

А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.

Но в тот год осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.

Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг... онг-онг...

Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.

Кидаю умом, не накину... - жаловалась она соседке. - Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь Пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды... Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.

Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.

Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из-за пазухи еще один довод - мобильный телефон.

Мобила! - горделиво повторяла она слова городского внука.- Одно слово - мобила. Нажал кнопку, и враз - Мария. Другую нажал - Коля. Кому хочешь, жалься. И чего нам не жить? -вопрошала она. -Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство...

Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.

Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город, дело - возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?

Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.

Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрю- лешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети; но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.

Вот и думала: ехать.., не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу - «мобилу". Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.

Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:

- Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.

Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.

Снова миновал день, за ним- другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.

Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.

Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке- белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.

Неловко начался день, да так и пошел не в лад.

Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.

- Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что - живая. Я нынче так вдарилась,- пожаловалась она.- Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где... -подосадовала она. - Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. Атама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины...

Мама,- раздался в телефоне далекий голос, конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.

А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла, не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень... Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска...

- Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это- мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?

Вроде бы не сломала, все поняла старая женщина.- Прикладаю капустный лист. На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: "Чего болит, не болит... Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади..."

В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:

Болят ваши косточки?..

Болят, моя доча...

Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.

Спасу нет... Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка

никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят...

Болит ваша спина... мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.

Заболит, моя доча... Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть... Такая жизнь...

Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.

Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал. А потом смолк.

Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: "Овечка глупая... Чего ревешь?.. Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.

И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:

Доча, доча... Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки... — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча...

Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:

Говори, мама, говори...

Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка... Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?...

В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.

- Говори, мама…- просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть навсегда, этот голос и эта жизнь...

–ГОВОРИ, МАМА, ГОВОРИ….!

 
GagoreДата: Вторник, 04.12.2018, 17:23 | Сообщение # 15
Сержант
Группа: Проверенные
Сообщений: 24
Награды: 0
Репутация: 0
Статус: Offline
 
 
 
Борис Екимов. И в дождь, и в тьму

Покойная моя тетушка Анна Алексеевна любила песни душевные, сердечные. Особо распевать ей было некогда: всегда в делах. Но вот порою в домашнем безлюдье займется штопкой, починкой. После войны долго и долго еще жили небогато, одежду носили до полного износа. Отсюда и труды: воротники да обшлага рубашек надставить, залатать; протертые пятки и следы носок да чулок заштопать — это тетушкина работа, мастерица была.

При этой тихой работе она иногда напевала вполголоса. “По диким степям Забайкалья…” “Славное море, священный Байкал…” Это песни о местах родных. Напевала негромко, душевно, даже со слезой:

Отец твой давно уж в могиле, Сырою землею зарыт. А брат твой давно уж в Сибири, Давно кандалами звенит.

А еще были песни, каких теперь не услышишь:

Вот утро настало, мы Сретенск заняли, И с боем враги от него отошли. А мы командира свово потеряли, Убитого тела его не нашли.

Это из Гражданской войны, из пережитого. Город Сретенск — родина в далеком Забайкалье.

Песен было немало. Память у тетушки моей сохранилась до старости.

Но вот одну песню она никак не могла полностью спеть, забыв начало. А просила душа именно этой песни. Особенно в годы жизни последние, когда порою чувствовала себя одинокой. Так бывает у старых людей нередко.

В памяти моей тетушки иногда всплывали обрывки полузабытой песни, и она их твердила, пытаясь разбудить давнее:

Осталось ей недолго жить, Недалека ее кончина. И перед смертью раз один Взглянуть ей хочется на сына. И в ясный день, и в дождь, и в тьму, Когда рыдает ветер глухо, С котомкой к сыну своему Бредет на каторгу старуха.

Обойтись обрывками тетя Нюра не могла, не хотела. Ей нужна была песня целиком, от начала до конца. Это понятно. И потому она порою меня просила: “В библиотеке погляди, в песенниках. Должна быть. Такая хорошая песня…”

Я не смог ей помочь, хотя и пытался. А тетя Нюра горевала, старалась припомнить, выразительно декламируя: “Жить без сыночка силы нет. К нему, к нему сквозь глушь и степи… — Слезы у нее наворачивались. — С котомкой к сыну своему бредет на каторгу старуха”.

Понимал я, что это о своем у нее сердце плачет: кончина действительно недалеко, о детях тоскует, хотя, казалось бы, о чем горевать? Сыновья живы-здоровы, проведать их можно, тем более что путь недалекий. Но старый человек даже у людей родных не всегда гость желанный, тем более в быту городском, тесноватом и суетном. А уж когда сноха не больно приветливая, то лучше дома сидеть, в своем углу, дожидаясь редких писем да ярких почтовых открыток к праздникам. В ту еще недавнюю пору “праздничные” открытки были в добром обычае. Их рассылали родным и близким и получали целыми пачками. На Новый год, к Майским да Ноябрьским праздникам. И бережно хранили, при случае перебирая, перечитывая слова привета.

Прежде, где-то мельком, писал я о старой женщине из нашего поселка, непутевый сын которой за сроком срок проводил в каких-то сибирских лагерях, уже обвыкнув там и на волю почти не выбираясь. Бедная мать собирала копейки и порой ездила к нему на провед.

Слава богу, тетушку мою такая беда миновала. Хотя если припомнить…

В горьком тридцать седьмом вместе с мужем, объявленным “врагом народа”, она поехала в ссылку, в казахскую пустыню. С Дальнего Востока в “товарном” грузовом вагоне с сыном-малышом да еще на сносях. Сначала ехали на поезде, а потом целую ночь пешком брели с такими же бедолагами вслед за конвоем. Это была страшная ночь, после которой она потеряла рожденную прежде срока девочку.

Так что на каторгу в свое время она тоже брела. Но нынче речь о другом. Время другое. Сыновья ее, слава богу, по-доброму жили, своими семьями, от матери недалеко. Эта песня вроде не про нее: “И в дождь, и в тьму, когда рыдает ветер глухо…”

Но и про нее тоже.

Кроме ссылки было еще время военное и послевоенное, холод да голод. Особенно к весне, когда огородные запасы заканчивались, погреб пустел. Но оставались дети. “Мама, есть хочу… головка кружится”.

Кое-где на полях под снег уходили хлебные колосья. Там — спасенье.

— Бредем… — вспомнила она. — По балкам перебредаем… Ледяная вода. Колоски сбираем. Шелушим их дома, сушим. На мельничке мелем. День-другой… И снова надо идти.

За колосками. За хворостом в займище, в снегу по пояс… За лесными яблоками, за терном…

Потом, слава богу, голодное время кончилось. Стали жить лучше.

Но вот еще один случай. Про него я знаю от матери. Тогда они с тетей Нюрой остались в доме вдвоем и ждали из армии нашего младшего, Николая.

С едою в ту пору уже не бедовали. А вот хорошей одежды в магазинах не было. Появилась забота: во что Николая одеть, когда он демобилизуется? Хотелось что-то сыскать попригляднее. Но где? В магазинах лишь телогрейки да серые стариковские “пальтушки”.

И услыхали вдруг, что в Мариновке, где военный аэродром размещался, в тамошний магазин “Военторг” привезли дубленки, искусственные, но приглядные. И цена невысокая.

До Мариновки тридцать километров. На автобусе можно доехать. Но потом надо ждать попутку, чтобы через мост и к поселку военных добраться. А погода как раз стояла — хуже никуда: ветер, снег с дождем, гололед. Соседи и даже мать моя уговаривали переждать. Но тетя Нюра хорошей погоды дожидаться не стала. Дубленки долго лежать не будут. Раскупят их. А так хотелось порадовать сына.

С утра она собралась и поехала. И к дому прибилась лишь вечером. “Жду ее, жду… Думаю, что случилось… — вспоминала мать. — Такая погода. А там ведь пешком идти, в чистом поле…”

До Мариновки тетя Нюра доехала. А через мост машины в тот день не ходили. Мост — горбатый, крутой, обледенел и стал непроезжим — сплошной каток.

Но тетя Нюра решилась и пошла. Вначале осторожно шагала, а потом ползла на четвереньках. Шел дождь со снегом. “Чичер” называется у нас такая погода: ветер, гололед, то снег, то дождь ли, изморось. В такую погоду собаку из конуры не выгонишь.

А тете Нюре хотелось для сына купить приглядную одежку. И она переползла мост, а потом добрела до военного городка и его магазина. И слава богу, купила то, что хотела: кремового цвета дубленку с белым пушистым воротником и отворотами, за семьдесят рублей теми деньгами. Она купила. И снова пешком к мосту. И снова ползла через него на четвереньках. Промокшая и продрогшая. Ждала в чистом поле автобус. Домой добралась чуть живая. Но была очень рада.

И Николаю дубленка понравилась. Он ее долго носил.

Теперь это все позади, в дальнем далёке: не только дубленка, но короткая жизнь Николая и долгая — тети Нюры. И песня, которую я так и не мог сыскать, а тетя Нюра вспомнить: “И в дождь, и в тьму, когда рыдает ветер глухо… бредет на каторгу старуха”.

Она вовсе не про каторгу, эта песня. Но про материнскую любовь, порой незаметную: “…перед смертью раз один взглянуть ей хочется на сына”. Вот и все. И больше ничего не надо. Лишь взглянуть.
 
Народный портал 2023-2024 год » Полезное » Школа и ВУЗ » Тексты для конкурса «Живая классика» 2019. Официальный сайт
  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • »
Поиск:

 
 
 
 
 
 

 
 
Последние темы на форуме:
 
  • Согласны ли Вы с утверждением ЛНАндреева: «Настоящую любовь
  • Согласны ли Вы с утверждением Л.Н. Толстого: «Любить
  • Согласны ли Вы с утверждением Л.Н. Толстого: «Если между
  • Согласны ли Вы с утверждением Ж.-ЖРуссо: «Любить глубоко
  • Согласны ли Вы с утверждением Дж. Лондона: «Как легко быть
  • Согласны ли Вы с утверждением героя трагедии А.С Пушкина
  • Согласны ли Вы с утверждением героя романа М Булгакова
  • Согласны ли Вы с утверждением Б.Л. Пастернака: «Надо ставить
  • Согласны ли Вы с утверждением Андрея Болконского: «Я знаю
  • Согласны ли Вы с утверждением А. Камю: «Не быть любимым
  • Согласны ли Вы с утверждением Аде Сент-Экзюпери: «Любить
  • Согласны ли Вы с убеждением автора романа «Война и мир»
  • Дам отлизать в Красногорске, Нахабино, Опалиха, Дедовск
  • Дам отлизать в Балашихе, Реутов, Железнодорожный, Купавна
  • Согласны ли Вы с тем, что часто одно преступление порождает
  •  
     

     
    Обращаем ваше внимание на то, что данный интернет-сайт www.relasko.ru носит исключительно информационный характер и ни при каких условиях не является публичной офертой, определяемой положениями Статьи 437 (2) Гражданского кодекса РФ. Цена и наличие товара может отличаться от действительной. Пожалуйста, уточняйте цены и наличие товара у наших менеджеров.
    Администрация сайта не несет ответственности за действия и содержание размещаемой информации пользователей: комментарии, материалы, сообщения и темы на форуме, публикации, объявления и т.д.
    Правообладателям | Реклама | Учебники | Политика
    Отопление, водоснабжение, газоснабжение, канализация © 2003 - 2023
    Рейтинг@Mail.ru Рейтинг арматурных сайтов. ARMTORG.RU Яндекс.Метрика